Таким образом, вывод из фактов, первоначально сделанный следователем, не был неизбежным, безусловным, единственно возможным. А в процессе умозаключений, говорил В. И. Ленин, «...надо попытаться установить такой фундамент из точных и бесспорных фактов, на который можно было бы опираться, с которым можно было бы сопоставлять любое из... «общих» или «примерных» рассуждений... Чтобы это был действительно фундамент, необходимо брать не отдельные факты, а всю совокупность относящихся к рассматриваемому вопросу фактов, без единого исключения, ибо иначе неизбежно возникнет подозрение, и вполне законное подозрение, в том, что факты выбраны или подобраны произвольно, что вместо объективной связи и взаимозависимости... преподносится «субъективная» стряпня для оправдания, может быть, грязного дела. Это ведь бывает... чаще, чем кажется».
Впоследствии, когда удалось установить, что девочка была задушена случайно проходившей мимо грабительницей-рецидивисткой, «подобранность» ничего не говорящих фактов (не намеренная, конечно, а вызванная нарушением законов логического мышления) стала особенно очевидной. Гораздо более очевидной, чем до этого была «очевидной» материнская вина.
Так бывает нередко и в судебной практике, и в повседневной жизни: нечто кажется несомненным, само собой разумеющимся – вот они, факты, пожалуйста, полюбуйтесь, все налицо... А начинаешь «любоваться», и выясняется, что это не факты, а фактики, которые Ленин называл «игрушкой или кое-чем еще похуже», а Маркс говорил, что они «искажение и ложь».
«Преступление и наказание» Достоевского, «Мачеха» Бальзака – убедительные свидетельства опасности, которую таят в себе далеко не милые «игрушки», выдающие себя за достоверные улики, за серьезные доказательства, будучи на самом деле лишь цепью случайностей, нагромождением трагических совпадений.
Вот, почему честные юристы издавна придерживались «благодетельного и разумного обычая», обратившегося, по словам А. Ф. Кони, «почти в неписаный закон». Он повелевает всякое сомнение толковать в пользу подсудимого. А это значит, что улика, которую можно рассматривать и так, и этак, – вообще не улика, ибо никого и ни в чем не уличает. Это значит, что всякое доказательство, вызывающее хотя бы самое малое сомнение, вообще не доказательство, ибо с равным успехом может доказывать и виновность, и невиновность.
Там, где есть одни лишь догадки и предположения, – не должно быть осуждения, это ясно. Но и там, где есть хотя бы малая толика сомнений в виновности, где не исключена хотя бы самая малая вероятность ошибки, тоже не должно его быть, потому что ошибка в пользу подсудимого несравненно менее ужасна и вредна по своим последствиям, нежели ошибка, лишившая ни в чем не повинного человека свободы, а то и жизни. Наказание виновного, говорил кто-то из старых юристов, – это пример и назидание для дурных людей, осуждение же невинного – дело, касающееся всех честных людей. И это, конечно, верно.
После долгих месяцев ученичества я получил, наконец, от своего шефа Ильи Давидовича Брауде разрешение сесть самому за стол защиты. До тех пор я восседал там лишь по правую руку от Брауде. Мне пришлось изрядно похныкать, прежде чем он сжалился и нашел, как он выразился, «малюсенький разбойчик», который мне предстояло «расхлебывать» одному.
И я начал «расхлебывать»...
Шли девушки из кино, с последнего сеанса. Размокшая, вязкая тропинка петляла в березняке. Где-то в стороне раскачивался на ветру одинокий фонарь, и тусклые желтые пятнышки прыгали по верхушкам деревьев. Девушки обсуждали фильм и весело смеялись. Неожиданно впереди тоже раздался смех – хриплый, отрывистый... Две темные фигуры загородили дорогу, и чей-то голос лениво протянул:
– Вот что, гражданочки, снимайте-ка часы! Снимайте и тикайте...
Девушки сунули часы в руки грабителей и опрометью бросились бежать. А дома, отдышавшись, стали думать, кто же это был. Сомневаться не приходилось: Севка Орловский и Петр Лебеденко из того же поселка – почти соседи. «Пошутили, наверно, – решили девушки. – Принесут часы, извинятся...»
Но никто не приходил, и подруги поняли, что это не было шуткой. Утром они заявили о случившемся в милицию, а к вечеру ученик 10-го класса Всеволод Орловский и слесарь ремонтных мастерских Петр Лебеденко, кстати сказать, уже судившийся за кражи, были арестованы.
Правда ведь, ясное дело? Но почему-то чем дальше листал я протоколы допросов и очных ставок, тем больше крепла во мне уверенность, что арестованные ни в чем не виновны.
Почему меня не убеждали ни бойкость ответов потерпевших, ни безапелляционность обвинительного заключения, утверждавшего, несмотря на их возражения, что «вина Орловского и Лебеденко очевидна»?
Да потому, наверно, что, кроме девушек, узнавших грабителей «сразу и точно», никто и ничто не подтверждало их вину.
Но можно ли, думал я, «упечь» за решетку двух молодых людей только потому, что перепуганным девушкам померещились их голоса? Ведь это догадка, не больше, А догадки не заменяют доказательств...
Время уже было за полночь, когда я влетел к Брауде домой. Он не спал. Рылся в бумагах и книгах, которыми была завалена вся комната.
– Что это ты какой-то вишневый?.. – пробурчал он. – Жаром пышешь, как пончик.
Глотая слова, я выпалил свои впечатления от дела.
– Ты определенно свихнулся, – участливо заметил Брауде, отхлебывая из стакана простоквашу. – Я же говорил, что тебя еще рано выпускать без узды. Пойми, голова садовая, жертвы были знакомы с разбойниками. Знали их, а не опознали, – видишь, и каламбур получился...
Я начал что-то с жаром доказывать, но Брауде лениво отмахивался:
– Во-первых, ты, пожалуйста, не волнуйся. Это вредно, Во-вторых, по случаю позднего времени объявляю прения, закрытыми и беру с тебя честное слово, что ты не будешь самовольничать. Раз ты есть мой помощник, я не хочу, чтобы ты выглядел смешным. Твоя единственная задача – просить суд о снисхождении...
Иду в тюрьму к своему подзащитному Севе Орловскому. Конвоир привел коренастого голубоглазого паренька с пухлыми розовыми губами и ямочками на щеках. Он так застенчиво краснел, так преданно смотрел мне в глаза, так часто хлопал своими длиннющими ресницами, что я с первого взгляда окончательно укрепился в своем мнении.
Наступает день процесса. Наконец-то я один сажусь за стол защиты – перед скамьей подсудимых. Мне все ясно. С видом победителя оглядев переполненный зал, я начинаю допрос тех девушек, у которых сняли часы.
– По каким, хотелось бы знать, признакам вы определили, что преступниками были именно Орловский и Лебеденко? – спрашиваю я, постукивая карандашиком о стол и впиваясь глазами в потерпевших.
– По кепке, – неуверенно говорит одна из девушек.
– Значит, по кепке... Так, так... Я попрошу товарища судью обратиться к листу дела седьмому, где прямо сказано, что грабители были без головных уборов.
– Ну, может, и так... – шепчут сбитые с толку подруги, и краска заливает их лица,
А я продолжаю:
– Уточните, пожалуйста, как вам удалось разглядеть лица грабителей. Разве было светло?
– Фонарь горел, – отвечают они,
– Где же он горел?
– Да недалеко, по правую руку...,
Нет, это просто удивительно, до чего мне везет!
– Значит, по правую... Так, так... Я попрошу товарища судью засвидетельствовать, что, как отмечено на листе дела одиннадцатом, фонарь горел, во-первых, слева, а, во-вторых, сзади, так что разглядеть лица при свете этого фонаря вы не могли.
– Могли, не могли! – раздраженно перебивает меня одна из девушек. – Да мы же с этими ребятами много лет рядом жили. Да мы их из тысячи узнаем.
Вспоминаю другое дело. О нем рассказывал мне Илья Давидович.
Была совершена кража в промтоварном магазине. Сторож заболтался с подвыпившим приятелем и увидел только пятки убегавших ворюг. Но он недолго терзался сомнениями.
За несколько дней до кражи сосед этого сторожа, дотоле не очень с ним близкий, нежданно заявился в гости и даже принес с собой четвертинку. Он расспрашивал про то, про се и, пожалуй, больше всего интересовался тем, какие товары завезли в магазин. Простодушный сторож выложил ему все магазинные «секреты».
И теперь, припоминая тот разговор, сторож поймал себя на такой простой, но только сейчас пришедшей ему в голову мысли: сосед неспроста вел тогда с ним разговор про товары – он готовился к краже и хотел разузнать, чем сможет поживиться.
Уверовав в свою столь очевидную «версию», сторож вспомнил ту ночь, когда три незнакомца бросились наутек, проваливаясь в снежных сугробах. Сомневаться не приходилось: незнакомцев было только двое, третий же был сосед, которого он без труда узнал по спине и, кажется, даже по пяткам.
Сделали обыск у соседа, у его родных и знакомых. И хотя результатов этот обыск не дал, хотя никаких других улик не было, версия сторожа была признана бесспорной. Еще бы: «крамольные» вопросы соседа и опознание по спине. Разве этого мало? К чему бы сторожу зря наговаривать – они ведь даже никогда не ссорились...
И только через год после приговора, которым сосед и два сто приятеля были осуждены, совершенно случайно обнаружились истинные виновники. Расследовалось дело о совсем другой краже, и на квартире у одного из обвиняемых нашли вещи, похищенные в том магазине. Заинтересовались этим поглубже и без особого труда раскрыли давнее преступление.
А ведь было же «опознание». Категорическое. С клятвами и биением себя в грудь. «Опознание», обернувшееся горькой ошибкой.
Рассказываю об этом суду. Аналогия кажется убедительной: вижу – сидящие в зале согласно кивают мне головой.
...И вот оглашается приговор. Вместо заветного «оправдать», в котором я не сомневался, судья читает: «лишение свободы».
Мои доводы пропали впустую. Но борьба не окончена. Я был уверен в своей правоте. И я упорно писал жалобы, ходил по инстанциям... Наконец сделал последнюю попытку: пошел на прием в Верховный Суд, чтобы лично рассказать все, что я думаю об этом злополучном деле.
Меня встретил высокий человек с копной седых волос, молодым лицом и умными глазами. Что-то в его облике – быть может, косоворотка под мешковатым пиджаком – напоминало судей двадцатых годов: я любил всматриваться в их одухотворенные, волевые лица, запечатленные на страницах старых журналов.
Внимательно выслушав мою сумбурную речь, член Верховного Суда сказал:
– Говоря честно, я думаю, что рыльце-то у ребят в пуху. Вот вы говорите – потерпевшие не могли перечислить признаки, по которым опознали подсудимых. А вы сами попробуйте кому-нибудь рассказать, по каким признакам вы узнали в прохожем своего знакомого. Убежден, что вам это удастся с трудом. Хотя узнали вы его безошибочно. Потому что, когда люди знакомы, они узнают друг друга «по всему», а не по каким-то признакам. Назвать тот или другой из них – нелегкое дело... И все-таки доказательств маловато, вы правы... Есть сомнения. А сомнения толкуются в пользу подсудимых. Вдруг здесь действительно ошибка? Тогда это ужасно. У Дзержинского была любимая поговорка: лучше оправдать десять виновных, чем осудить одного невинного. Золотые слова... Ладно, мы подумаем. А вы справляйтесь.
Проходит месяц, другой, третий. Из Верховного Суда нет никаких известий. А пойти узнать результат я не решался. Ведь это последняя надежда. Если отказ – больше податься некуда. А так хочется довести до конца это дело. Первое дело!
...Бывают же такие встречи! На трамвайной остановке лицом к лицу сталкиваюсь с Орловским. Да, да, с тем самым Севой Орловским, только уже заметно повзрослевшим. Немного слиняли голубые глаза, и взгляд стал жестче, и ладонь мозолистой. Верховный Суд пересмотрел-таки его дело, и вот он на свободе. Но отчего же тогда он не пришел ко мне сразу, как возвратился в Москву? Отчего он так усердно разглядывает тротуар? Наконец, показывается трамвай. Сева прыгает в него, даже не попрощавшись. Я ничего не могу понять...
Несколько десятилетий назад на Литейном проспекте в Петербурге стоял дом с массивными колоннами, тяжелый и нескладный, как старинный сундук. Вход в него стерегли мраморные львы, а купол венчала трехметровая скульптура, изображавшая молодую женщину с завязанными глазами; в вытянутой руке она держала весы. Для тех, кто не знал, что скульптура эта изображает богиню правосудия Фемиду, к стене прибили чугунную плиту, на которой замысловатой славянской вязью было выведено: «Санкт-Петербургский окружной суд».
Каждое утро сюда подкатывали экипажи. Из экипажей степенно высаживались судебные чиновники в форменных мундирах, модные адвокаты с золотыми цепями на животах, напомаженные дамочки – завсегдатаи громких уголовных процессов. По широкому лестничному маршу, обмениваясь сухими приветствиями, все они величаво плыли к высокой зеркальной двери и, скрывшись за нею, растекались по залам и кабинетам.
Только один человек, столь же исправно являвшийся во «дворец правосудия» к восьми утра, выделялся из этой крикливой толпы своей внешностью и одеждой. На нем был потрепанный мешкообразный сюртук и видавшие виды ботинки. Широкий нос, толстые губы, нерасчесанная борода с проседью и глуховатый голос делали его похожим на «типичного» учителя чистописания из глухой провинции. Седина, сутулость, огромная – во весь череп – лысина говорили о старости, и только глаза, озорно поблескивавшие из-под очков с золотыми дужками, выдавали истинный возраст. Этому человеку едва исполнилось сорок.
Каждый чиновник окружного суда имел свой кабинет или хотя бы стол в кабинете. Даже истеричным дамочкам, ездившим в суд только для того, чтобы послушать захватывающую дух историю какого-нибудь кошмарного убийства, даже им были отведены удобные мягкие кресла.
И только человек с голым черепом и нерасчесанной седой бородой не имел ни кабинета, ни стола, ни кресла. Его рабочее место помещалось в углу темного, замусоренного коридора: начальство не было склонно особенно поощрять чудачества недоучившегося студента. Над ним посмеивались сослуживцы, его угол, заставленный громоздкими ящиками, треногами, бачками с едким, явно «несудебным» запахом, обходили стороной – чего доброго бачки могли взорваться!..
«Студента» звали Евгением Федоровичем Буринским, и его имени было вскорости суждено облететь весь научный мир.
Буринский именовался здесь судебным фотографом, хотя, строго говоря, такой официальной должности в суде вовсе и не было. Само сочетание этих слов – «судебный фотограф» – вызывало недоумение: что он там, в суде, снимает, этот фотограф? Подсудимых? Посетителей? Во-первых, зачем это нужно? А во-вторых, к чему еще иметь в суде специального фотографа, когда совсем рядом, в ателье на Невском, работает господин Чинизелли, у которого снимался сам великий князь Константин Константинович!.. Господин Чинизелли снимает лучше Буринского, он даже вклеивает портрет в изящную рамочку и все-таки не претендует на звание ученого, тогда как этот недоучка Буринский считается почему-то «ученым фотографом» – слова, сочетание которых тоже режет привычный слух.
Ну, право, что это за наука: «Спокойно... Снимаю...»?
И как может претендовать на звание ученого сын отставного почтмейстера – человек без диплома, без звания, но зато с весьма сомнительным послужным списком? Из военной гимназии его выгнали за неуспеваемость. Определился на физико-математический факультет вольнослушателем – не хватило терпения закончить курс. Поступил работать на железную дорогу – не ударил палец о палец, чтобы сделать хоть небольшую карьеру, ушел. И ради чего? Ради службы в каком-то захудалом журнальчике, который никто не читает. И добро бы хоть в нем-то прижился!.. Так нет же, меняет один на другой, такой же захудалый.
Все чего-то мечется, ищет, пробует. А что? Зачем? И знает ли он сам, чего хочет? Типичный неудачник. И к тому же чудак: определился бы хоть в фотографии, раз уж к ней потянуло, открыл бы свое ателье, завел бы солидную клиентуру. Так нет же, «колдует» в суде, тратит уйму времени я сил на какие-то опыты, и – подумать только! – за все платит сам: за аппарат, за оборудование, за реактивы. Своими-то деньгами!..
Вот уж, право, чудак-человек.
Да и в самом деле – ну как же можно бросать на ветер деньги казенные?! Опыты? Но ведь Буринский – не академик, чтобы делать опыты. И кто знает, что из них еще получится? Какую дадут они пользу? Никто не знает. Даже сам Буринский не может пообещать ничего определенного. Нет уж, увольте: экспериментируйте себе на здоровье, только казна не отпустит на это ни копейки. Ни копейки! Денежки любят счет...
Несколько лет назад в одном из журналов были опубликованы мои заметки. Потом, как водится, стали приходить письма. Их было много – дружеских и сердитых, лирических и деловых. И когда поток писем уже совсем прекратился, пришло еще одно. Я привожу его дословно:
«Здравствуйте, Аркадий Иосифович! Пишет вам Орловский Всеволод, может быть, вы еще не забыли такого? Был у вас такой подсудимый, которого вы защищали и вытянули за уши из колонии. Аркадий Иосифович, я прочитал вашу статью в журнале и решил сразу написать вам, чтобы вы знали, что Орловский Всеволод очень виноват перед вами. Ведь часы-то украл я... Вместе с Петькой. Верите, прошло столько лет, а я все забыть не могу, какой был подлец. Не знаю, что меня толкнуло тогда на это дело, но урок получил я на всю жизнь. Вам, возможно, наплевать, но я хочу, чтобы вы знали: такое не повторится. Никогда! Честное комсомольское! Да, поздравьте меня, я снова комсомолец. Ребята у нас в совхозе замечательные. И они меня приняли, хотя я во всем признался и рассказал все, как было, про эти проклятые часы.
Работаю я механизатором недалеко от города Рубцовска Алтайского края. Пока еще не женился, но весной, наверно, женюсь. Если будете в наших краях, приезжайте на свадьбу! Правда, приезжайте! Ладно? А если соберетесь писать обо мне (кому-нибудь это будет наука!), то, пожалуйста, имя мое перемените. Сами понимаете, почему. Остаюсь ваш виноватый подсудимый...»
И вот я рассказал его историю. Просьбу выполнил – имя и фамилия «виноватого подсудимого» здесь изменены. Только на свадьбе побывать не довелось.
Так спустя много лет закончилось мое первое дело. Будучи обманутым и наделав пропасть ошибок, я все-таки не жалею об этом. Чего жалеть: ведь лучше оправдать десять виновных, чем осудить одного невинного...