будете сидеть до подписания векселя,-- так, право, очень немного будет для вас выгоды в том, что он будет благосклонно слушать ваши разглагольствия. Если вы человек, понимающий свою пользу, то постараетесь, конечно, как-нибудь поскорее отделаться от вашего заимодавца, да и так отделаться, чтоб никакому другому в руки не попасть. А то что за радость -- одну тюрьму на другую менять!.. Другое дело, если есть возможность от всех долгов и грешков очиститься, с ростовщиками не знаться вовсе и зажить своим домком, хоть не на широкую барскую ногу, да зато казаком вольным. Но вот беда: не знаем, ручаются ли за себя самих господа, единомышленные графу Монталамберу,-- но Францию, массу народа, они решительно признают несостоятельною и неспособною расквитаться с своими долгами. А ежели так, то, по-нашему, и толковать не о чем. Сообразнее было бы с началами г. Монталамбера, если бы он и после 1852 года последовал тому же образу действий, какому следовал в 1832 году. Известно, что когда Григорий XVI осудил мнения газеты "L'Avenir"11, основанной Монталамбером вместе с Ламенэ, то Ламенэ вместо ответа вскоре потом разразился сердитою книгою "Paroles d'un croyant" {"Слово верующего" (фр.). -- Ред.}12, а Монталамбер смирился и умолк, оставивши издание, в котором прежде с такою гордостью ратовал за двойной девиз его "Dieu et liberie" {"Бог и свобода" (фр.).-- Ред.}. Известно также, что и Монталамбер скупил сам почти все издание своего перевода "Польских пилигримов" Мицкевича, когда книга эта была осуждена...13 Тогда он был последователен. Не мешало бы уж и теперь выдержать тот же характер. Тогда по крайней мере он не услышал бы из уст императорского прокурора следующего отеческого наставления, читая которое, мы никак не могли удержаться от улыбки. "Ведь уж вы не в первый раз замечены в подобных шалостях",-- почти так говорит ему императорский прокурор и продолжает -- буквально таким образом: "Вы говорили о правительстве Луи-Филиппа то же, что теперь говорите о правительстве императора. В предисловии к "Польским пилигримам" вы осмелились поносить правительство, которое вы любили, как говорите. Я сейчас намекнул на ваши слова, что журналисты лили пули для возмущения; да вы сами лили такие пули. Вы сами в этом сознались, вы принесли тогда публичное покаяние, вы просили в этом прощения пред богом и людьми...
Сознавать свои заблуждения означает, конечно, величие духа; но зачем же вы опять хотите приниматься за то же?.."
Тон этого наставления нам очень понравился. Если бы генеральный прокурор, призвавши г. Монталамбера и потрактовавши его таким образом, как маленького шалуна, ограничился своим отеческим внушением, мы бы решительно сказали, что он повел свое дело блистательно и безукоризненно...
Но мы не можем сказать этого о действиях почтенного чиновника после всего, что открывает процесс г. Монталамбера. Генеральный прокурор не умел воспользоваться своим положением и простер свое усердие слишком далеко. Придавши своим обвинениям характер излишне мрачный, он поставил себя в уровень с защитниками Монталамбера, тогда как они при начале дела имели гораздо менее шансов, не имея для себя твердой логической опоры. Мы не читали вполне статьи Монталамбера и потому не можем сказать, есть ли в ней места, по которым бы юридически можно было доказать его посягательства на авторитет нынешнего французского правительства. Но, говоря по совести, и сами гг. Беррье и Дюфор нимало не сомневаются, вероятно, в том, что невыгодный для Франции параллель ее управления с учреждениями Англии явился в статье Монталамбера вовсе не случайно и не неумышленно. А между тем им приходилось защищать именно последнее положение... И зато как жалки становятся защитники, как скоро речь коснется этого пункта. Нельзя без сострадания читать, например, у г. Беррье такие увертки: "Что касается до прямого и личного намерения нападать на теперешние учреждения Франции, то где вы нашли следы этого у г. Монталамбера? Прочтите его статью; вы увидите, что он выражает привет свой правительству за то, что оно с мужественным постоянством поддерживает союз с Англиею; он даже прославляет ту мудрость, с которою правительство наше умело отказаться от требований, оскорбительных для права убежища. Наконец, с каким уважением говорит он о генерале, который является в Англии столь достойным представителем Франции". На эти же самые места статьи указывает и Дюфор, чтобы оправдать автора... Но кто же не видит, как жалко-наивно подобное оправдание!..
Но г. генеральному прокурору как будто совестно было своего страшного превосходства, и он без всякой надобности наделал уступок мнениям противников. Он сам счел нужным пуститься в мелкий либерализм и высказал в своей речи, что, конечно, английские учреждения хороши, что свобода мысли и слова во Франции не стеснена, что рассуждать можно, что лесть гнусна, вредна и
пр. Ну, на этом пути, разумеется, гг. Беррье и Дюфор ушли гораздо дальше его и потому сказали ему несколько резких и справедливых вещей, хотя все еще крайне недостаточных. Вот несколько мест, которые были приводимы в газетах из речи Беррье:
Мы часто не соглашались с Монталамбером, мы часто боролись с ним в двух противоположных лагерях, но мы с гордостью можем сказать, что во все времена, как и теперь, мы постоянно поддерживали наши основные принципы -- порядка и свободы. Да, посреди общественных ужасов мы были с ним соединены этим отважным и энергическим стремлением; мы имели одну и ту же мысль: спасем общество, но спасем и свободу. С этим же самым девизом я выступаю для отвержения обвинения несправедливого, неосновательного, неблагоразумного, опрометчивого, даже, можно сказать, дерзкого.
Очевидно, что с самого начала г. Беррье ступает на тропинку, указанную самим же императорским прокурором: тот говорил о свободе, и г. Беррье смело провозглашает свободу и во имя ее хочет защищать обвиненного. Ясно, что в таком случае перевес легко может остаться на его стороне. И действительно, поверивши ли генеральному прокурору или уж сам нечаянно увлекшись, г. Беррье начинает говорить вещи, довольно смелые и колкие для французского правительства. Тут происходит сцена. Продолжая свою речь, г. Беррье говорит, между прочим:
Нам скажут, что хотя прямого нападения на правительство и ие было, но нападение состоит уже в самом контрасте, который постоянно проводится между английской свободой и теперешним положением Франции. Что же, если человек, присутствовавший при прениях в английском парламенте, нашел контраст в фактах? Мы сейчас увидим, преступны ли выражения, которые он употребил; но, повторяю, -- он только указывал факты.
На этом месте г. Беррье прерван был г. президентом Бертеленом, который заметил:
Суд пропустил в вашей речи несколько горячих выражений и живых намеков; но он должен вас остановить на опасном пути, в который вы вдаетесь. Вы защищаете (plaidez) то, что написал г. Монталамбер; защищая преступление, вы возобновляете его.
Г-н Беррье. Намеков! Г-н президент, -- верно, язык изменил мне, если в моих словах не вполне выразилась моя мысль.
Г-н президент. Я не могу вам позволить сказать, что во Франции нет теперь свободы.
Г-н Беррье. Если так, г. президент, -- если пужно отвергать то, что яснее дня, если нужно лгать, лгать и лгать, то мне остается только замолчать и уйти. Я отказываюсь от защиты.
Г-н президент. Нет, г. Веррье, вы не будете лгать. В 1811 году, когда вы вступили в судебное сословие, прославленное вами, вы дали присягу, возобновленную вами впоследствии, на сохранение должного уважения к законам. Вы всегда были верны этой присяге и останетесь ей верны и теперь.
Г-н Беррье. Я нарушаю присягу! Но вы меня пугаете, г. президент. Вы переносите мои мысли к тому времени, когда считалась преступлением похвала доброму человеку, похвала добродетели, благородным стремлениям, хорошим законам. Нет, я не хочу вспоминать этого времени: legimus capitale fuisso {Мы знаем, что это каралось смертной казнью (лат.).-- Ред.}. Нет, я не соглашусь, чтобы похвала свободному правительству могла быть оскорбительна только потому, что она составляет контраст с нынешними учреждениями Франции...
И в какие странные толкования вы вдаетесь. Автор говорит о тех, для которых правительство есть правительство передней (gouvernement d'antichambre); а вы говорите, что он это относит к французскому правительству. Но разве передние не принадлежат ко всем временам и ко всякому правлению? Разве не одни и те же люди постоянно пресмыкаются у подпожия власти, нищенствуют, клянчат, льстят или пытаются льстить?.. Я видел их, этих людей, когда я был еще очень молод, тотчас после 1815 года. Они тогда держали за собою монополию роялизма, они провозглашали себя поборниками легитимизма, и не прошло шести месяцев, как я видел их ползавшими пред порогом правительства Ста Дней. Если б я был из тех, которые бывают во дворцах, то я теперь бы узнал там, конечно, тех же людей, вечно тех же, низких, ползающих, вымаливающих позволения делать подлости и отвергаемых даже теми, кому они себя предлагают.
Вы видите теперь, к кому относятся выражения о "правительственной передней"; можно ли видеть в этом нападение на правительство?
Из этих мест уже можно видеть, что г. генеральный прокурор не совсем благополучно мог выдержать диалектическую борьбу, лишивши себя крепкой опоры и давши своим противникам все шансы к защите. Г-на Беррье еще можно было упрекнуть за излишнюю горячность; но адвокат г. Дуньоля, Дюфор, умел извлечь все выгоды из своего положения, даже постоянно удерживаясь в пределах, очерченных г. генеральным прокурором,-- в пределах умеренной свободы, уважения к законам и т. п. Приводим одно место из его речи:
Я понимаю, что мысль не может оставаться совершенно без всякой узды, что выражение ее должно быть заключено в известные пределы. Но эти пределы должны быть ясно обозначены, -- иначе будет невозможным всякое проявление мысли. Что составляет силу нации? Что творит дух народа? Не эта ли совокупность общих понятий, которые составляются из обмена различных мыслей? Нет ни одной страны, где бы люди вовсе не могли сообщать друг другу своих мыслей; но неужели вы не сознаете, что самым несчастным из всех народов на свете был бы тот, у которого, при неопределенности границ для выражения мыслей, -- чиновники могли бы звать в суд кого им вздумается и осуждать всякого, кто им не нравится? Поэтому-то все уголовные законы, и в особенности законы, ограничивающие свободу прессы, о которых мы сами тоже рассуждали в одно время, -- эти законы точнейшим образом должны определять преступления, за которые они полагают наказание. В этом состоит их отличительный характер.
Бывают времена счастливые и мирные, в которые обществу почти ничто не угрожает. В эти эпохи, когда правительство верит в свою собственную силу, свобода общественная развивается спокойно, законы отличаются благородством и широтою взгляда. Таков, например, этот закон 1819 года14, который всегда будет служить ко славе конституционной монархии и с которым связаны имена гг. Серреса, Ройе-Коллара и др. Бывают, напротив, и другие эпохи, когда общество, угрожаемое со всех сторон, имеет нужду в законах более суровых. Так, в 1848 году, ввиду такого правления, которого одно имя повергало в трепет, при борьбе тех, кто предпочитал монархию, и тех, кто желал анархии, -- в это время нужно было издать суровые законы. Г-ну генеральному прокурору угодно было видеть в этой эпохе только зрелище беспорядка и анархии, но я позволяю себе заметить, что это было также время защиты порядка. Законы, которые были нужны для общества, тогда были изданы; г. генеральный прокурор должен знать это, потому что на эти именно законы он опирается при своем обвинении... Правительство может выбирать между законами более свободными или более строгими; но как бы то ни было, -- оно ни в каком случае не может основываться на произволе, вместо точного смысла законов.
Подобные рассуждения, при всей своей умеренности и даже слабости, производили на слушателей сильный эффект и делали положение г. генерального прокурора вовсе незавидным. Он не мог хорошо отвечать на такие возражения, потому что сам поставил себя в положение фальшивое. У него на уме была вовсе не умеренная свобода в пределах закона, и он вовсе не был столько глуп, чтобы полагать, будто интересы страны могут пострадать от того, что хвалят английские учреждения. У него, очевидно, была другая arriere-pensee; {Задняя мысль (фр.). -- Ред.} но он не хотел ее высказывать. А между тем эта arriere-pensee -- вовсе не тайна для современной Франции. Один из умных людей Франции еще в 1852 году, тотчас после coup d'etat {Государственного переворота (фр.). -- Ред.}, описывал эту arriere-pensee следующим образом: "Полагали, что для того, чтобы отбросить назад демократический террор, необходимо было в высшей степени сосредоточить власть, уничтожить верховное значение народа, отнять у масс политику, запретить всякому писателю, исключая одобренных министерством, говорить о политических предметах; умерщвление политического смысла везде и во всем, восстановление авторитета -- таково было слово порядка, ограждавшего страну от всех переворотов. В самом деле,-- рассуждали тогда,-- какое же правительство возможно, если допустить конституционное право оспоривать правительство? Как возможно папство рядом с принципом свободного истолкования религии? Что вышло бы из шумных собраний, составленных из элементов столь различных? Второе декабря прилагает к делу именно эту теорию по мере сил своих"...
На эту точку зрения следовало стать г. генеральному прокурору прямо и откровенно, если он хотел заградить уста своим противникам. Стоило ему отбросить лицемерие, вовсе не нужное при
настоящем положении дел во Франции и совершенно бесполезное при той степени образованности, на которой стоит эта страна, и одним этим прямодушием победа была бы вполне для него обеспечена. В самом деле, стоило сказать откровенно: "Французский народ восьмью мильонами избирательных голосов вручил свою судьбу усмотрению Людовика-Наполеона; всякий, кто хотя словом, хотя намеком осмелится воспротивиться этому решению, восстает против решения народного, следовательно, должен быть судим, как изменник страны своей; вы выражаете желание оставить за собой право публичных рассуждений, и, конечно, не с тем, чтобы всегда беспрекословно соглашаться, а для того, чтобы иногда противоречить предложениям и распоряжениям избранного народом правительства; одно это желание само по себе составляет уже преступление, и за это преступление вы должны быть наказаны". Постановка вопроса была бы гораздо проще, и прочнее, и даже благороднее. Ведь и теперь всякий видит, что за хитросплетенными рассуждениями генерального прокурора, в сущности, все-таки остается именно этот смысл; отчего же прямо всего не высказать? Что за непонятная деликатность, что за странная охота играть плохую комедию, брать на себя несоответственную роль, ставить себя в фальшивое положение?
Любопытно бы было послушать, что стали бы говорить гг. Беррье и Дюфор в подобных обстоятельствах. Положение их было бы затруднительно: опираться в своей защите на значение самого suffrage universel им было бы неудобно, потому что они не признают его ни в каком виде; нападать же на suffrage universel не представлялось никакой возможности, не возобновляя преступления самой защитой... Пришлось бы бедным защитникам ограничиться этими патетическими фразами, которых так много в речи Беррье,-- вроде того, что: "Ах, дайте нам умереть верными тем убеждениям, которые мы видели побежденными и поруганными!.. Ах, позвольте нам до гроба любить великие битвы слова" и т. п. Да и этим сентиментальным фразам пришлось бы придать тон еще более умоляющий.
Да, удивительное неуменье, выказанное г. генеральным прокурором, относительно распознавания людей и своего положения. Разумеется, категорическое объявление абсолютного авторитета Людовика-Наполеона не могло иметь места при других обстоятельствах и с другими людьми, но пред легитимистами, да еще присягавшими, решительно не стоило церемониться. В этом случае гораздо опаснее могли быть люди, принимающие suffrage universel и автономию народа. Тех, конечно, следует остерегаться, если завести с ними судебное дело. С теми полезны и хитрости, вроде фраз об умеренной свободе, тихом прогрессе, уважении к существующим уже законам и т. п. Те, как известно, люди незнакомые с аристократическими галантерейностями обхождения, и они "в книжках и словесно" не раз уже выказывали, как натурально и незастенчиво рассуждают они о разных вопросах, отправляясь от того же suffrage universel, на который опирается г. генеральный прокурор. Рассуждения их, безумные, по общему признанию, но строго последовательные (с точки зрения suffrage universel), имеют обыкновенно такой вид: "Вы, г. генеральный прокурор, признаете основою нынешнего правительства всеобщее избрание, по которому правительство является представителем интересов страны. В этом я с вами совершенно согласен и потому уважаю нынешнее правительство столько же, сколько и интересы страны, с ним связанные. Но не забывайте же, что нынешнее правительство Франции -- представитель народа и пользуется своими правами не само по себе, абсолютно, а во имя прав и интересов народных. Следовательно, я, как и каждый гражданин, обязан уважать его лишь настолько и до тех пор, насколько и покуда оно связано со всей страною, идет заодно с народом. Я могу оскорбить правительство только тем поступком, которым я становлюсь виновен перед всем народом. В делах же, всего народа не касающихся или безразличных для него, я -- полный господин, не подлежащими ответственности перед нашим правительством, народом избранным. Если я посягну на ваши должностные права, г. генеральный прокурор,-- я оскорблю народ, давший вам эти права; но если я обыграю вас в карты или вздумаю сострить над вами, помистифировать вас в частной жизни, изобразить вашу персону в безобидной карикатуре и т. п., то во всех этих случаях перед народом я не виновен и ответственности не подлежу. Бесспорно,-- вы заслуживаете уважение как представитель народа; но я знаю наверное, что к этому представительству нисколько не относится, например, ваша лысина, ваше гнусливое произношение, ваша хромота или близорукость, картежная игра или объедение и т. п. Во всех подобных статьях я, значит, имею дело только с вами, господином таким-то, во всем равным мне гражданином, а не с генеральным прокурором или другим чином, представляющим в себе интересы народа. Следовательно, если мне не нравятся ваши знакомые и я говорю, например, что они льстецы и негодяи, то они и вы можете, пожалуй,
начать частный иск против меня, но никак не можете выставлять на вид suffrage universel и интересы страны; где является частная жизнь и личные отношения, там ваше представительство кончается, и народу до вас так же мало дела, как до всякого другого. Теперь далее. Во всем, что для народа важно и не безразлично, вы можете действовать во имя народа, но не иначе, как при полном убеждении, что ваши действия именно выражают его стремления и интересы. Как же вы в этом убедитесь? Прибегать к всеобщей подаче голосов по каждому делу -- нельзя; аналогии и наведения как раз обманут; собственное личное рассуждение не представляет достаточно гарантий на то, что результаты его будут согласны с народной волей. Единственное средство продолжать свою представительную роль достойным образом состоит в том, чтобы прислушиваться к мнениям, раздающимся около вас. Чтобы доставить вам к этому полные удобства, вам предлагается пресса. Видите ли, г. генеральный прокурор, как ваша роль в отношении к прессе изменяется, если вы только захотите правильно посмотреть на ваше представительное значение. Никогда и ни в каком случае не может быть у вас речи о том, чтобы позвать писателя к суду; напротив, suffrage universel, сделавший вас представителем народа, обязывает вас прислушиваться непременно ко всякому голосу, исходящему из этого народа, и прислушиваться не затем, чтоб заглушать его, а затем, чтоб принять его в соображение. Высший идеал представительной роли вашей состоит, конечно, в том, чтобы осуществить и примирить в себе интересы решительно всех людей, составляющих нацию,-- точно так, как высший идеал всеобщего избирательства состоит в полном единодушии всех избирателей. Но вы знаете, г. генеральный прокурор, что интересы всех примирить невозможно; стремитесь же по крайней мере к тому, чтобы достойным образом выразить в себе интересы как можно большего числа лиц. Я, как часть народа, которого вы служите представителем, имею полное право предъявлять мои требования и соображения. Но ежели я объявлю, например, желание, чтобы у вас на двух руках было не десять пальцев, а одиннадцать (по пяти с половиной на каждой руке), то вы можете оставаться спокойны, предполагая, что мои желания в этом случае совершенно исключительны и никем не разделяются. Преследовать меня, конечно, вы не имеете права, так как мои желания интересам страны не вредят; но вы имеете право не обращать на них внимания. Но совсем другое дело, ежели я выражаю требования серьезные и важные, которые находят сочувствие и приобретают последователей. Тогда вы уже обязаны обратить серьезное внимание на мои требования и тем внимательнее должны их рассмотреть, чем значительнее та часть избравшего вас народа, которая выражает ко мне сочувствие. Если вам мои мнения не нравятся и вы полагаете, что часть народа вовлечена мною в заблуждение,-- то обратитесь сами к народу, которого служите представителем, и изложите пред ним дело по вашим понятиям. Если и тут вас не послушают, а отдадут преимущество моим мнениям, уступите, помня, что вы сами по себе ничего, а только как представитель массы имеете значение. Не хотите уступить тому, что несогласно с вашими понятиями,-- скажите, что вы не можете более служить представителем народа, который разошелся с вами в понятиях о собственной пользе. Сказавши это,-- удалитесь и продолжайте вашу борьбу с противником уже как частный человек. Вот к чему обязываетесь вы, г. генеральный прокуpop, принимая на себя роль представителя народа и основывая свою власть на suffrage universel. Ни один добрый и рассудительный гражданин не может и не должен понимать иначе ваших прав и обязанностей. Только тупая и злонамеренная лесть может вас уверять, что, раз навсегда принявши на себя представительство народа, вы так и можете окостенеть в том моменте, в каком эти интересы находились при вашем избрании. Нет, избранные живым народом, вы приняли на себя его живые, движущиеся, изменяющиеся интересы, и сообразно с ними вы сами должны двигаться вперед, пока можете; а когда устанете или выбьетесь из сил, то остановитесь, пожалуй, но уж не говорите, что вы представляете народ, не останавливайте за собою тех, которые не устали, и, главное,-- не подставляйте ногу тем, которые вас опережают".
При подобных рассуждениях обыкновенно генеральному прокурору, президенту суда и другим чинам делается не совсем ловко. Они чувствуют, что тут и совесть и логика их не совсем чиста. И вот почему, кажется, они так тщательно избегают прямого поставления вопроса, вот почему они стараются запутать простое дело, говоря о всеобщем избирательстве и тут же подбавляя уважительную свободу, медленный прогресс законов и т. п. Они, очевидно, боятся, чтобы Франция не заметила наконец, что в основании многих правительственных действий последнего времени лежит вовсе не забота о достойном поддержании интересов народа, вовсе не уважение к всеобщему избирательству, а просто личный произвол. Боязнь эта выразилась очень ясно и в процессе Монталамбера, который если может быть для нас интересен, то именно с этой точки