Материал: Корнилова Е. Н. Риторика искусство убеждать. Своеобразие публицистики античной эпохи. М. Издво урао, 1998. 208 с. Аннотация

Внимание! Если размещение файла нарушает Ваши авторские права, то обязательно сообщите нам


Как блестяще формулирует М.Л. Гаспаров: "Вопрос о судьбах римского красноречия распадается на два вопроса — о жанре и о стиле красноречия. Квинтилиан признавал незыблемость жанра красноречия, но предлагал реформировать стиль. Тацит отрицает жизнеспособность самого жанра красноречия (политического и су­дебного) в новых исторических условиях. Это мысль не новая: она трагической нотой звучала в том же цицероновском "Бруте"; и если Квинтилиан, читая "Брута", учился быть критиком, то Тацит, читая "Брута", учился быть историком. Действительно, он уходит от крас­норечия к истории, как Матери — к поэзии: первые книги "Истории" Тацита появляются через несколько лет после "Разговора об ораторах". Что же касается вопроса о стиле, то и здесь сказа­лось тацитовское чувство истории. Он видит вместе с Апром исто­рическую закономерность перерождения цицероновского стиля в стиль "нового красноречия" и понимает, что всякая попытка повер­нуть историю вспять безнадежна. Поэтому вместе с Мессалой он не осуждает новый стиль в его основе, а осуждает только его недос­татки в конкретной практике современников: изнеженность, манер­ность, несоответствие высоким темам. И когда он будет писать свою "Историю", он наперекор Квинтилиану и Плинию смело поло­жит в основу своего стиля не цицероновский слог, а слог нового красноречия, но освободит его от всей мелочной изысканности, бьющей на дешевый эффект, и возвысит до трагически величавой монументальности. Стиль Тацита-историка — самая глубокая про­тивоположность цицероновскому стилю, какую только можно вообра­зить; но Тацит пришел к нему, следуя до конца заветам Цицерона.

Квинтилиан стремился перенести в свою эпоху достижения Ци­церона, Тацит — методы Цицерона. Квинтилиан пришел к рестав­раторскому подражанию, Тацит — к дерзкому эксперименту. И то и другое было попыткой опереться на Цицерона в борьбе против мод­ного красноречия; но путь Квинтилиана был удобен для бездарно­стей, путь Тацита доступен только гению. Поэтому на обоих путях цицероновскую традицию ждала неудача: классицизм Квинтилиана в течение двух-трех поколений выродился в ничто, а искания Таци­та не нашли ни единого подражателя, и стиль его остался единст­венным в своем роде. Это было последнее эхо цицероновского при­зыва к обновлению риторики"8.
1 Гаспаров M.Л. Цицерон и античная риторика. С. 65.
2 История римской литературы / Под ред. С.И. Соболевского. М., 1959. С. 518.
3 Гаспаров М.Л. Цицерон и античная риторика. С. 68.

4 Гаспаров М.Л. Цицерон и античная риторика. С. 69.
5 Квинтилиан. Образование оратора. X, 1, 125.
6 "harenam sine calce". Suet., Caligula, 53.
7 История всемирной литературы: В 9 т. М., 1983. Т. I. С. 473—474.
8 Гаспаров М.Л. Цицерон и античная риторика. С. 70—71.

Эллинское возрождение и "вторая софистика"
Последний период расцвета античной культуры связан с кратковременным этапом стабилизации Императорского Рима и установления дол­гожданного pax romanorum — римского мира, который сводился не только к миру на римских границах, но и к миру между императорской властью и сенатом, почти целиком состоявшим из провинциальной зна­ти. Сенатская оппозиция, возглавляемая представителями старинного римского нобилитета, была практически уничтожена путем репрессий императоров против сената в I в. н.э. Провинциальная аристократия в сенате склонилась к поддержке власти императоров и одобрению из­бранных им соправителей и наследников. Именно императорская власть защищает интересы новых сенаторов на местах, а в конце III в. н.э. офи­циально распространяет право римского гражданства на всех провин­циалов. С другой стороны, внутренние распри претендентов на власть наконец прекратились; огромная держава перестала стремиться к но­вым захватам, а оборона рубежей от варваров стала делом небольших гарнизонов.

Центр культурной жизни империи переносится из столицы в провинции. В культуре II—III в. н.э. большую роль начинают играть грекоязычные окраины — Малая Азия и Сирия, а также Африка. "Основой "эллинского возрождения" было экономическое благосос­тояние и богатые культурные традиции восточных провинций: до второго века оно сковывалось сопротивлением римских ценителей, заметным и у Сенеки, и у Тацита, и у Ювенала. Теперь оно быстро расцветает и становится центральным явлением культурной жизни всей империи. Эллинофильство делается модой: африканцы Фронтон и Апулей декламируют на обоих языках, галл Фаворин и италик Элиан гордятся чистотой греческого слога, даже император Марк Аврелий пишет свои философские размышления по-гречески. Синтез греческой и римской культур, не встречая преграды уже ни в политическом сопротивлении Рима, ни в культурном высокомерии Греции, находит теперь свое окончательное выражение"1.

Профессия странствующего ритора, выступающего в греческих городах с демонстрационным репертуаром гастролирующей знаме­нитости, становится настолько распространенной, что II в. н.э. при­нято считать веком
"второй софистики". Терминологически поня­тие связывается с расцветом "первой" софистики в V в. до н.э., ко­гда учителя красноречия, странствуя по Элладе, создавали дотоле невиданный образ мира, основанный не на слепой вере, а на разуме и знании. Конечно, знания "первой" софистики во многом базирова­лись на релятивизме и скептицизме, но в основе они проверялись логикой и сами подготавливали почву для развития философии и первых научных знаний о человеке, обществе и природе (именно в такой последовательности). "Вторая" софистика была явлением со­вершенно другого ряда, поскольку не ставила перед собой практи­ческих задач совершенствования человека и мира. Это было увле­чение кастово замкнутой группы интеллектуалов, выступавших пе­ред толпой, как факиры, демонстрирующие чудеса. Политическое красноречие не могло быть родом деятельности бродячего ритора, поскольку в сферу его деятельности перестало входить решение по­литических и государственных вопросов, да и его слушатели давно забыли шум Агоры и время, когда страной правило Народное соб­рание. Императорская власть была столь мощна и недостижима, что обсуждать ее решения не приходило в голову никому. Судебное красноречие перестало служить трибуной, с которой, как во време­на Цицерона, провозглашали и защищали нравственные и полити­ческие идеалы; назначенный императором судейский чиновник в этом смысле не составлял благодатной аудитории.

Единственным дошедшим до нас подлинным памятником судеб­ного красноречия этого времени является "Апология, или Речь о магии" (Apologia sive de magia) Апулея (ок. 125—180 г. н.э.), про­изнесенная им в суде в свое оправдание. Конечно, для издания текст был переработан автором, но все же он дает довольно полное представление о судебном красноречии в провинциях Император­ского Рима.

Поводом к обвинению послужил навет недругов оратора, обви­нявших его в черной магии. При изображении тупости, ограничен­ности и невежества своих обвинителей Апулей не жалеет красок. Помимо этого, он в лучших традициях инвективы создает портрет людей, утративших всякое понятие о порядочности. Характерны и зарисовки бытового характера, изображающие семейный быт зажи­точных граждан далекой африканской провинции Рима (ср. Лисий).

Зато свой собственный портрет Апулей рисует с нескрываемым удовольствием. Красивый и изысканный молодой ритор и философ, он везде подчеркивает свою образованность, умение прекрасно го­ворить, поэтический талант, великолепное владение латынью и гре­ческим. Будущий автор "Золотого осла" с наслаждением цитирует греческих и римских поэтов, упоминает десятки исторических имен и фактов, ссылается на авторитеты Платона, Аристотеля, Феофраста... Он настолько увлечен риторическими красотами — антитезами, короткими, симметрично построенными фразами, ритмическими клау­зулами, рифмованными концами предложений, архаическими и редки­ми словами, вульгаризмами и варваризмами, которые он собирает как скупец, — что, кажется, иногда забывает о формальном поводе произ­несения речи — защите от обвинения в колдовстве. Стиль Апулея в античности именовали "африканским", но по своей пышности, цвети­стости и изощренности он был близок к
азианству. Единственное, о чем Апулей никогда не забывает, так это об использовании малейшей возможности польстить власть предержащим — в конкретном слу­чае наместнику провинции, возглавлявшему суд.

Речь приносит очевидные плоды — Апулей оправдан и может продолжать творить. Ощущавший себя наследником классической Эл­лады Апулей в одном из сохранившихся отрывков речей выражает умонастроение, объединяющее всех риторов "второй" софистики: "Один мудрец, ведя беседу за столом, произнес слова, ставшие знаменитыми: "Первая чаша принадлежит жажде, вторая — ве­селью, третья — наслаждению, четвертая — безумию. Но о чашах муз должно сказать наоборот: чем чаще следуют они одна за другой, чем меньше воды подмешано в вино, тем больше пользы для здоровья духа. Первая — чаша учителя чтения — закладывает основы, вторая — чаша филолога — оснащает знаниями, третья — чаша ритора — вооружает красноречием. Большинство не идет дальше этих трех кубков. Но я пил в Афинах из иных чаш: из чаши поэтиче­ского вымысла, из светлой чаши геометрии, из терпкой чаши диалек­тики, но в особенности из чаши всеохватывающей философии — этой бездонной нектарной чаши. И в самом деле, Эмпедокл создавал поэмы, Платон — диалоги, Сократ — гимны, Кратет — сатиры, Эпихарм — музыку, Ксенофонт — исторические сочинения, а ваш Апулей пробует свои силы во всех этих формах и с одинаковым усердием трудится на ниве каждой из девяти муз..."2 На самом деле стремление совместить все искусства оборачивалось утратой возможности достичь совершен­ства хотя бы в одном из них, в частности в красноречии.

Как в случае с Апулеем, судебное красноречие этого времени вырождается в "Апологию самому себе" и инвективу на противника. Единственным благодатным жанром в условиях Императорского Ри­ма II—III в. н.э. становится торжественное, эпидейктическое красноречие, в котором похвала наместнику, городу, памятнику, бо­гу или абсурдным — горшкам, мышам, мухе (см. Лукиан) — есть часть концертной программы странствующих виртуозов слова. Наи­более обидным представляется то, что эллинская культура в Среди­земноморье продолжает рождать талантливых мастеров красноре­чия. Но на последней стадии умирающей культуры слово, как и оружие, "игрушкой золотою" блещет на стене, "увы, бесславной и безвредной".

Поскольку перспектива будущего общественного развития в культуре Императорского Рима II—III в. н.э. отсутствует, возникает характерная и для предшествующего периода идеализация прошло­го.
"Сочетание сознательной реставрации культурных форм прошло­го расцвета и бессознательного тяготения к культурным формам на­ступающего упадка определяет своеобразие этой ступени развития античной литературы", — отмечает М.Л. Гаспаров3.

Реставраторские поиски идеала и образца в истории давно ушедших эпох определяют творчество великого мастера красноре­чия Плутарха (ок. 45 — после 120 г. н.э.). Его "Сравнительные жизнеописания", не раз цитировавшиеся в этой работе, могут слу­жить великолепным образцом риторической практики. Но, помимо прочего, Плутарх — великий историк и моралист, "речи" его геро­ев, диалоги и диатрибы в его философских беседах связаны с бел­летристикой. Говоря о прошлом, Плутарх позволяет себе пропаган­дировать древние республиканские и демократические идеалы. По­этому его творчество в период развития "второй софистики" стоит несколько особняком.

Собственно в риторике реставраторские тенденции ощущаются еще сильнее, чем в истории (Плутарх, Дион Кассий) и в философии (Эпиктет, Филострат). "Почвой для них был аттицизм — стрем­ление вернуться к языку классиков, минуя язык эллинистических писателей. Мы видели зарождение этого направления в I в. до н.э. и победу его в I в. н.э. Но тогда крайности его были смягчены, и понятие "подражание классикам" понималось достаточно широко Теперь, когда уход в древность стал знамением времени, это поня­тие сузилось до его буквального значения. Идеалом красноречия было объявлено точное воспроизведение аттического диалекта древних классиков, т.е. языка 600-летней давности. Все слова, во­шедшие в язык позднее, изгонялись из употребления в речах. Про­тивоестественность такого языкового консерватизма очевидна; и все же аттицизм восторжествовал в литературе, по крайней мере в "высокой" литературе. Были мастера, которые даже импровизирова­ли по-аттически. Отдельные виртуозы достигали такого совершен­ства, что их сочинения долго принимались за подлинные произведе­ния V в. до н.э.; но большинство писателей довольствовалось более отдаленным подражанием, оставлявшим больше места собственному вкусу. Играл роль также и выбор образца: одни предпочитали вос­производить манеру Исократа, другие — манеру Демосфена; были такие, которые по желанию подражали то одному, то другому; были такие, что при этом даже выходили за пределы аттического круга образцов и подражали, например, ионийской прозе Геродота (Арриан в "Индии", Лукиан в "Сирийской богине"). Это прощалось, потому что главное требование времени — реставрация старины, оставалось удовлетворенным.<...>
Источник: https://tut-files.ru/previewfile/152423