ЭКСТРЕМИСТЫ-СМЕРТНИКИ И КАМИКАДЗЕ: ФИЛОСОФСКИЙ ДИСКУРС САМОУБИЙСТВЕННЫХ АКЦИЙ
Евгений Вячеславович Сальников
Одним из наиболее опасных и всегда резонансных проявлений экстремизма наших дней являются акты насилия, осуществляемые смертниками. События 11 сентября 2001 года в США, теракт в Домодедово и многие другие кровавые драмы оставили свой трагический след в истории человечества. Подобного рода события настоятельно требуют изучения суицидальных особенностей экстремизма.
Впервые вопрос о суицидальной составляющей экстремизма затрагивает еще в 1894 г. Ч. Ломброзо в своей работе «Анархисты» [6]. Ломброзо формулирует положение о том, что экстремизм есть снятая форма самоубийства. Анализ экстремистской деятельности на протяжении последующего столетия предоставил достаточное количество примеров, подтверждающих идею Ч. Ломброзо.
Не только ученые и философы, но и сами экстремисты открыто признавали факт некоей связи их деятельности и самоубийства. Тема самоубийства, вопрос о смерти присутствует в воспоминаниях, дневниках и мемуарах практически всех экстремистов. В качестве примера можно привести лидера «Черных пантер» Х. П. Ньютона, изложившего свои взгляды в автобиографической работе под названием «Революционное самоубийство» [8]. Согласно позиции Ньютона, смирение и покорность репрессивной системе оказывается смертью, а вооруженная борьба, постоянное балансирование в экстремистских акциях на грани жизни и смерти даруют возможность настоящего бытия. Поэтому подлинная жизнь - это революционное самоубийство.
В качестве другого примера можно привести Б. Савинкова, в автобиографической прозе которого суицидальные мотивы занимают важнейшее место. Достаточно поэтично пишет он о самоубийственной смерти: «Мне не нужно тихого света. Пусть любовь спасет мир. Мне не нужно любви. Я один. Я уйду из скучного балагана. И, - отверзется на небе храм, - я скажу и тогда: все суета и все ложь. Сегодня ясный, задумчивый день. Река сверкает на солнце. Я люблю ее величавую гладь, лоно вод, глубоких и тихих. В море гаснет печальный закат, горят багряные зори. Грустно плещет волна. Никнут ели. Пахнет смолой. Когда звезды зажгутся, упадет осенняя ночь, я скажу мое последнее слово: мой револьвер со мной» [9, c. 484].
Совершенно очевидно, что именно эта взаимосвязь экстремизма и самоубийства формирует фундамент для самоубийственных акций. Экстремисты в целом (а смертники - в наиболее ярком выражении) действуют «лицом к смерти», находясь в притяжении смерти, в поле смерти. Их постоянная готовность к смерти, переживание иной смерти как снятой собственной смерти и есть самоубийство в символической или актуальной форме. Однако утверждение этой взаимосвязи само по себе недостаточно. Необходимым представляется дать ответ на вопрос: является ли выявленная суицидальная тенденция специфичной чертой психики экстремизма или же объяснение данного феномена коренится вне сферы психической жизни индивида?
Западные ученые, специализирующиеся на данной проблеме, неоднократно предпринимали попытки опытной проверки гипотезы о склонности экстремистов к самоубийству (убийству) как особой формы психического отклонения. Полученные результаты полностью опровергали выдвинутую гипотезу. Как отмечает М. Сейджман, «имеющиеся данные свидетельствуют об отсутствии у террористов серьезных душевных расстройств» [10, с. 90]. «С точки зрения душевного здоровья, - констатирует американский исследователь, - террористы на удивление нормальны» [Там же, с. 93]. М. Сейджман указывает на тот факт, что с конца семидесятых годов эксперты в области экстремизма неоднократно пытались идентифицировать некие общие предрасположенности к терроризму. Объектами наиболее масштабных исследовательских проектов стали бывшие немецкие и итальянские террористы 1970-х годов. В рамках этих исследований был сделан вывод о том, что никакого психологического профиля террориста (экстремиста) не существовало.
Равным образом и в среде отечественных исследователей все большее и большее число специалистов полагают, что «вряд ли можно дать единую универсальную криминологическую и социально-психологическую характеристику личности экстремиста» [7, c. 23]. Несмотря на накопленный уже значительный опыт борьбы с самоубийственными акциями, единый психологический портрет личности экстремиста так и не сформирован, а какие-то патологические черты психики экстремиста, отвечающие за склонность к убийству и самоубийству, за особое влечение к смерти, не выявлены.
Представляется, что объяснение феномена экстремистов-смертников заключено в иной плоскости. Самоубийственный акт насилия и бытие-лицом-к-смерти вообще возможны лишь в случае снятия, устранения насилия разумным обоснованием. Оправдание насилия в слове приводит к его уничтожению, устранению, причем настолько полному, что оно распространяется и на насилие, обращенное к себе.
Б. Г. Капустин говорит о снятии насилия разумом в слове власти как о характерной черте новоевропейской цивилизации. Разум схватывает воедино исходный принцип и конечное действие - эмпирическое насилие, превращая его из деструктивного акта уничтожения в технологию власти. По мнению отечественного исследователя, утверждение подобного подхода привело к утверждению очень спорной по своим исходным основаниям позиции: «Там, где правит разум, и в той мере, в которой он правит, нет места насилию» [4, c. 6]. В слове субъекта власти разум осуществляет некую легитимацию насилия, разум позволяет человеку осознать необходимость насилия и в этой связи уже не воспринимать его как насилие. «Способность осуществлять насилие (“править”), конституируя нечто в качестве разума, одновременно устанавливает и его противоположность, насилие над которой представляется разумным», - отмечает Б. Г. Капустин [Там же].
Именно подобные технологии снятия насилия в слове, в некоем властном дискурсе и лежат в основе суицидальности экстремизма. Насилие исчезает, становясь ненасилием, смерть перестает быть смертью. Причем, как верно указывает Б. Г. Капустин, «в противоположных перспективах господства и сопротивления разум и насилие получат разные определения, истинность которых может быть выявлена только политической победой одной из сторон, но никак не философским созерцанием и еще меньше объективной наукой. И созерцание, и наука лишь post factum санкционируют победу одного из видов разума, и эта победа всегда утверждает новую легитимность насилия» [Там же, c. 7]. Таким образом, снятие насилия в дискурсе разума официальной власти никак не может разрушить снятие насилия в дискурсе власти экстремистской, в слове субъекта, обладающего властью в рамках конкретного экстремистского сообщества.
В подтверждение обосновываемой позиции приведем результаты исследования механизмов подготовки террористов-смертников. Такие исследователи, как Ю. Юзик [12], И. Сундиев, Ф. Серый [11], указывают на то, что обязательной составляющей подготовки экстремиста-смертника является мощнейшая идеологическая обработка. Именно это идеологическое воздействие и есть тот дискурс власти, в рамках которого слово снимает насилие, упраздняет его. Именно этот дискурс создает особый социальный, религиозный и культурный контекст, который, по мнению М. Сейджмана [10], делает возможной самоубийственную экстремистскую акцию.
В дискурсе экстремистской власти происходит смена ценностных ориентиров - ценности смерти и жизни поменялись местами. Экстремистский дискурс утверждает смерть как положительную ценность. Умереть в борьбе почетно, только враг будет цепляться за жизнь, унижаясь и теряя человеческий облик. Жизнь, в которой приходится терпеть унижения и смиряться, жизнь неподлинная есть жизнь неполноценных людей - врагов. Образ врага связан с этой неподлинной, неправильной жизнью, за которую он цепляется и тем выдает свою неполноценность. Подлинный человек - экстремист - предпочтет борьбу, лишения и смерть. Умереть за правое дело означает прожить подлинную жизнь, тогда как отказаться от борьбы в угоду призрачному существованию, неподлинному доживанию и смирению - вот что означает смерть. Мир экстремиста биполярен. Или - или, промежуточных ступеней нет. Х. Майнс, один из лидеров RAF, писал: «Свинья или человек, спасение любой ценой или битва насмерть, проблема или решение. Третьего не дано…. В любом случае я был на стороне правды… все равно все умрут. Единственный вопрос, это как ты умрешь и как ты жил. Ну, а здесь все ясно: воевал со свиньями, как человек за освобождение человечества; революционер, воевавший с любовью к жизни и презревший смерть» [1, c. 63].
Для подтверждения обосновываемых здесь положений о том, что суицидальность экстремизма есть следствие снятия насилия и устранения смерти разумом во властном дискурсе, проведем компаративистский анализ суицидальности экстремизма с другим самоубийственным феноменом - акциями японских камикадзе времен Второй мировой войны.
Массовые действия японских смертников - камикадзе - представляют собой один из наиболее необычных феноменов боевых действий на фронтах Второй мировой войны. Камикадзе - это не единичные действия отдельных солдат или офицеров, а специально сформированные подразделения, действовавшие на земле, в воздухе, на воде и даже под водой. Их самоубийственные атаки производили не только материальный урон, но и оказывали большое психическое воздействие на противника.
Фундамент для возникновения феномена камикадзе закладывается теми принципами, на которых осуществлялось формирование вооруженных сил Японского государства после реставрации императорской власти в 1864 г. Это было не просто создание родов и видов войск. Это было становление дискурса власти, который переносил нормы самурайской культуры на современные воинские образования. Государство воплощало дух Японии, этот дух должны воплощать и ее воины. Следовательно, их путь предопределен средневековыми канонами, а самураи - ясные образцы для подражания.
Самурайская культура - это путь воина - Бусидо, в котором центральное место занимает решение вопроса о смерти. «Путь воина обретается в смерти, - утверждается в главнейшем трактате самурайства - Хагакурэ, - когда для выбора имеются два пути, существует лишь быстрый и единственный выход - смерть» [5, c. 20]. Японский воин становился в полном смысле воином лишь тогда, когда полностью овладевал духом. Это не требовало чтения книги, исполнения энергоемких ритуалов и обрядов, а являлось сатори-озарением, открывавшим всю призрачность вещей и всю бездну небытия. Подобный взгляд на мир оправдывал уничтожение всего, включая и себя самого. «Когда есть выбор умирать или не умирать, то лучше умереть» [Там же, c. 67].
Японская воинская традиция видела в этом полномасштабном уничтожении торжество Пути. Насилие позволяло воину обретать самотождественность. Его долг был в том, чтобы убивать и умирать. Во многих воинских наставлениях порицается образ размышляющего воина. Мысль как оправдание долга абсолютно не нужна, более того, она ослабляет долг и может даже отвратить человека от его исполнения. Нет ни морали, ни выгоды - ничего, кроме того Пути, которым воину надлежит пройти, кроме исполнения долга.
«Путь самурая заключается в безрассудности. Такого человека не смогут убить и десяток людей. С помощью здравого смысла не добиться великих вещей. Просто перестань думать и стань безумным (испытай безумное желание смерти)» [Там же, c. 66].
В рамках традиционного общества подобный подход приводил к расцвету культуры, культуры неповторимой, культуры, наслаждавшейся смертью. Речь идёт не о презрении к смерти, а о равнодушном отношении к ней, о естественном принятии небытия. Самурайство превращает это положение дзэн в средство воспитания человеческого бесстрашия. Дзэн воспитывал в самураях не просто равнодушие к смерти, но даже своеобразную любовь к ней. В смерти виделась единственная истина, ибо в ней воплощается долг - последнее основание бытия.
Поскольку всё в этом мире всего лишь обман,
Искренность обретаешь лишь в смерти [Там же, c. 217].
Истинность смерти определяла и её красоту. Умение абстрагироваться от мирской суеты, от прозы жизни, от жестокостей военного времени, способность видеть «вечность в чашечке цветка» с ранних лет заботливо пестовались в юношах и девушках родителями, учителями, всем их окружением. Жизнь при всей её полноте есть не более чем «ветер и поток», в котором следует жить лишь настоящим. Ничто, кроме этого настоящего, человеку недоступно, и потому все свои силы ему стоит бросить на то, чтобы прожить это мгновение так, как он должен. «Прежде всего, Путь самурая заключается в осознании того, что ты не знаешь, что случится в следующее мгновение, и в денном и нощном выяснении каждой возможности. Победа и поражение - это вопрос временных обстоятельств. Чтобы избежать позора, нужно выбрать иной путь - смерть» [Там же, c. 42].
Смерть становилась подлинным путём воина и поэтому прославлялась. Жизнь и так призрачна во всей буддийской традиции, а здесь долг ещё и призывал к её уничтожению.
С чем же сравнить тело твоё, человек?
Призрачна жизнь, словно роса на траве,
Словно мерцанье зарниц.
В этом стихотворении дзэнского мастера Роана отражён не субъективный взгляд на действительность, а универсальная истина, не требующая никаких подтверждений. Именно такое представление о смерти было присуще самураям, которые видели всё предназначение в том, чтобы «уподобиться опадающим лепесткам сакуры», погибнуть в бою, «словно яшма, разбивающаяся об утёс».
Символика красоты смерти присутствовала и в слагавшемся перед смертью стихотворении. Конечно, земная жизнь есть лишь звено в длинной цепи перерождений, обусловленных кармой, и не существует стены между бытием и небытием. Однако человек способен облагородить каждое мгновение жизни, осознав и прочувствовав первозданную красоту окружающего «бренного мира», красоту непостоянства. Это свершалось благодаря исполнению долга. Не случайно в этой связи и синтоистское обожествление оружия.