Философ-критик прочитывает волошинские стихи и обнаруживает в них разброс идей о миссии России, несовместимых друг с другом, и прежде всего -- после гибели России в революции будет ее воскресение, или же его не будет:
В годы войны и революции Волошин пишет ряд сочинений о России, которые имеют характер эсхатологического предсказания. Оставлю в стороне самообъ- яснения, содержащиеся в «России распятой», -- возьму только сами стихи.
Давайте положим рядом «Россию» (1915), «Святую Русь» (1917), «Мир» (1917), «Из бездны» (1917), «Европу» (1919), «Русскую революцию» (1919), «Неопалимую купину» (1919), «На дне преисподней» (1921), «Благословенье» (1923). Прочтя их, как заключённые в одной обложке, мы обнаружим невероятный разброс страстных ожиданий, которые не просто противоречат друг другу, но прямо друг друга отменяют [5, с. 433].
Далее в статье анализируются четыре из названных стихотворений, попробуем и мы найти в них взаимную отмену.
Вот целиком первый аналитический фрагмент критика.
В самом деле, в «России», «Святой Руси» и «На дне преисподней» родина осознается как Голгофа истории, где после страшных унижений и распятия должно произойти воскресение и полное историческое обновление человечества. Это стихи о парадоксально-трагической русской миссии [5, с. 433].
Воскресение и полное обновление человечества? Русская миссия? Перечитаем названные стихи -- там, и в тексте, и в подтексте, об этом НИ ОДНОГО слова: ни о человечестве, ни о распятии, ни о полном обновлении, ни о миссии.
Но в «России» [1, с. 221-222] (1915) начальные строки дают волошинскую диалектику, первостепенно важную для его постижения войны и революции:
Враждующих скорбный гений
Братским вяжет узлом [1, с. 221].
В военные годы, а потом еще глубже в русской катастрофе вражда двух станов видится поэтом духовно как единство и братство, согласно закону сверхчувственного единства противоположностей, который был первостепенен для волошинской мысли. То, что здесь, на земле, вражда, то духовно -- любовь, и любовь на земле выявляется в градации форм -- от низшего полюса, ненависти, до высшего, а общее чувство к жизни, покрывающее земные полярности, обычно называется по его высшему проявлению -- любовью. Отсюда возможность трансформации форм в земном творчестве, движение от темного полюса к светлому. Отсюда и волошинские молитвы за тех и за других.
И еще одна ключевая мысль здесь же: скорбный гений. Во всех стихах о революции гений, ангел, серафим, бесы, демоны, сатана -- всё это не метафоры и не галлюцинаторные образования, но реальные действующие в событиях силы, т. е. духовные существа, с которыми поэт имеет дело -- в молитве и в противостоянии злу. И эта реальность полярных сил у Волошина во всем; Архангел России ведет ее предустановленным путем, Дух времени творит Высшую Волю в катастрофах истории, дьявол и бесы действуют в революции, но все муки и страдания имеют провиденциальный смысл, а демоны (часто глухонемые) есть лишь посланники, и действуют не от себя, о чем далее.
Всё стихотворение «Россия» -- это проникновеннейшее признание в любви к России побежденной, в лике рабьем, униженной -- и «сильной нездешней верой», «осветленной всей красотой земли»; эту двуединую сущность России поэт задает в открывающем тему стихотворении. И завершает его молитва поэта к ней же, к России, -- о понимании ее, о молитве за нее -- о том, наконец, чтобы, как обращаясь к России, говорит поэт: «...сгореть во имя твое». Это стихотворение первое в сборнике «Неопалимая купина», и в названии его та же двуединая сложность: горящая и несгорающая страна. Разве качества народной души образуют разброс или отменяют друг друга: рабий лик и смиренность не оборачиваются ли таинственной красотой и нездешней верой? Эти лейттемы, мыслимые только в высшем единстве, далее пройдут через весь сборник, усложняясь: рабство проявится, с одной стороны, в бунте, в жестокости мятежа, в буйстве стихии, оно обернется разгулом страстей, бездной греха; с другой стороны, рабство как смиренность даст свою высшую потенцию -- святость. И все эти нарастания, резкие переходы и превращения, выбросы темного и сияние светлого, покрывает волошинская любовь, пронзительная, мучительная, неизменная, без единой ноты -- во всем творчестве трагических лет -- иронии или презрения (близких волошинскому критику, с явной отстраненностью его позиции). Даже в самом страшном лике ее:
Разве можно такую оставить... [1, с. 290]
Вплоть даже до своеобразного юродства (глубинный волошинский жест!):
В грязь лицом тебе ль не поклонюсь. [1, с. 258]
Разрушительное и страшное начало народной души выразилось в стихотворении «Святая Русь» (1917) [1, с. 257-258] -- речь идет о разыгравшемся буйстве («страстной и буйный пламень») той, что была предназначена быть царевой невестой и наделена всеми дарами, о глубочайшем падении души Святой Руси, но и об этом -- с благословением пишет поэт именно потому, что в страстном и буйном разгуле есть потенция истового покаяния и чистейшей веры. В самых трагических ликах народной души поэт не устает провидеть ее же свет: «Я ль в тебя посмею бросить камень?», «осужу ль» -- тебя, такую, «во Христе юродивую».
Здесь просто НИ СЛОВА ни о воскресении, ни о распятии, ни об обновлении в истории.
Наконец, «На дне преисподней» (1922) [1, с. 347] -- горчайшее стихотворение о «жребии русского поэта» -- «памяти А. Блока и Н. Гумилева», и о собственной судьбе:
Умирать, так умирать с тобой,
И с тобой, как Лазарь, встать из гроба [1, с. 347].
Здесь, в последнем двустишии стихотворения, действительно речь идет о Руси, проходящей свою Голгофу («Твоей Голгофы не покину.»), -- и снова признание в верности: «не покину», «не отрекусь», умру с тобой, если придется умирать. Но говорится ведь -- и о воскрешении Лазаря, возможно, критик здесь, в приведенных двух строках обнаружил воскресение России и обновление истории? -- но ведь здесь звучит размышление о своей, собственной, участи: я, поэт, возможно, погибну, как названные поэты, умру вместе с тобой, «горькая детоубийца Русь», и в условном модусе: встану, если (за текстом -- по воле Христа, воскресившего Лазаря) -- будет восстановлена и умирающая Русь. О миссии -- ни слова, тем более о парадоксальной. Ни о полном обновлении человечества. Сказано, повторю, о себе следующее, если сгустить мысль поэта: умру ли, или восстану -- с тобой, умрешь ли ты, или восстанешь.
Читаем еще раз строки критика:
...родина осознается как Голгофа истории, где после страшных унижений и распятия должно произойти воскресение и полное историческое обновление человечества. Это стихи о парадоксально-трагической русской миссии [5, с. 433].
ТАК прочитаны эти три стихотворения критиком, что возникает предположение: не перепутаны ли названия? -- настолько интерпретация расходится с их смыслом. Полный промах трактовки, полное невнимание к мысли поэта.
Цитирую второй фрагмент критика с переходом-противопоставлением: «Но “Мир” фиксирует совершенно иное переживание.» [5, с. 433] -- какое же может быть иное, отменяющее, если предыдущие три -- все разные? «Мир» (1917) [1, с. 259] -- стихотворение Волошина, написанное после начала переговоров, приведших к позорному Брестскому миру, о нашей, всего народа, вине в этот исторический час. (И хронологически: может ли мысль этого стихотворения 1917 г. отменить ту, что высказана в стихотворении 1922 г.?)
Вот что о нем пишет критик:
Но «Мир» фиксирует совершенно иное переживание. Россию «проглядели, проболтали, пролузгали, пропили, проплевали», народ сам выволок родину «на гноище, как падаль» и потому заслуживает нашествия с Запада и Востока. Только смиренно перенеся эту историческую кару, русский человек сможет искупить Иудин грех (грех предательства святой родины) до Страшного суда. Никакое воскресение здесь, в истории, ему не предстоит [5, с. 433-434].
Пересказ как будто верен, кроме последней фразы. В стихотворении: наше поколение, «мы», и интеллигенция (болтающая) и народ -- в целом «мы», без разделения, «проглядели.». Это наша вина -- и нам надо искупить наш грех предательства, надо успеть искупить через просимые, поволенные кары и страдания («О, Господи, разверзни, расточи, / Пошли на нас огнь, язвы и бичи.») -- здесь все же не отстраненное, как у Э. Ю. Соловьёва: «народ заслуживает...». Нам надо успеть отстрадать -- ДО Страшного Суда. Такова финальная покаянная мысль стихотворения -- прошение кар, их перечисление, во искупление свершенного:
.Германцев с запада, Монгол с востока,
Отдай нас в рабство вновь и навсегда,
Чтоб искупить смиренно и глубоко
Иудин грех до Страшного Суда! [1, с. 259]
Удивительно: вывод, последняя фраза критика в приведенном фрагменте не соответствует вообще ничему: «Никакое воскресение здесь, в истории, ему не предстоит» [5, с. 434] -- говорится о русском человеке. С чего бы? Ведь о воскресении русского человека и речи нет в стихотворении, ни о том, что оно будет, ни о том, что его НЕ будет.
Основная тема этого волошинского стихотворения, грех, взывающий к своему искуплению, будет продолжена в стихотворении «На вокзале» (1919) [1, с. 285-286], где мучительно, страдальчески описаны все бездомные, куда-то едущие, сорванные со своих мест, все сословия -- вся Россия, и о ней упование поэта: из-за безмерности ее страданий не заслуживает ли она -- уже сейчас -- прощения? (А ведь это было лишь начало -- 1919 г.)
Не всё ли и всем простится,
Кто выстрадал, как она [1, с. 286].
Отзовутся далее поволенные и сбывшиеся -- сверх меры -- муки, и «проглядели, проболтали...» -- в «Заклятье о Русской земле» (1919) [1, с. 364-366]: «...встань, Русь! подымись, / Оживи, собери, срастись.»:
Чтобы мы его -- Царство Русское --
В гульбе не разгуляли,
В пляске не расплясали,
В словах не разговорили,
В хвастне не расхвастали.
Чтоб оно -- Царство Русское -
Рдело-зорилось
Жизнью живых,
Смертью святых, Муками мученых [1, с. 365-366].
Так от стихотворения к стихотворению у Волошина разворачивается этот мотив грехов, действительно страшных, -- но в предельной сгущенности их (стихотворения «Русь гулящая» [1, с. 289-291]), когда ни молитва, ни любовь не могут помочь, -- распахивается и предельная светоносность, поэт призывает ее: «.чтоб о всей полноте бытия / Всенародно, всемирно, всезвездно / Просияла правда твоя!» [1, с. 290]. Это свершится -- через страдания, воистину безмерные, которые не просто искупят и искупили уже грехи, но станут тем семенем, что принесет плод.
Об этом чаемом плоде -- в стихотворении «Европа» (1918) [1, с. 266-268], в котором утверждается созревшее -- неизбежное, замысленное свыше, прозреваемое поэтом претворение сожженной России в будущую Славию. Но я вновь привожу весь аналитический (весьма краткий) фрагмент критика:
В стихотворении «Европа» Волошин предается панславистской грезе, вновь настаивая на возможности эсхатологического парадокса: «России нет, она себя сожгла, но Славия воссветится из пепла» [5, с. 434].
Предается грезе? Панславистской? Эсхатологический парадокс? Здесь что ни слово, то неточность. Вновь? -- как будто поэт то одно говорит, то другое, вновь грезит и настаивает.
В стихотворении Волошина речь ведется не от имени поэта, здесь говорит -- «он», это, по слову К. А. Свасьяна -- «Архангел России» [4, с. 685], который, с живым земным шаром в руке, как учитель, указывает на географические очертания России (урок эзотерической географии) и выражает предназначенное и неотменимое для России: сопряжение Востока и Запада (привычная для русской историософии мысль, но данная по-новому, сквозь призму географии, обоснованная ею), крест всемирного служенья (но в новом его проявлении в революционную эпоху), неизбежная и заданная высшими силами победа, несмотря на видимость поражения, и в итоге: вместо сожженной России -- «... Славия воссветится из пепла!» Поэт здесь говорит не о текущем, но о будущем, о новом, славянском, этапе истории, который он обозначил именем Славии, объединяющим в себе полярности: раб и слава, -- в этом видит он «великое предназначение» славянства. Здесь далекое будущее -- неколебимая уверенность поэта в нем. Полное знание.
Это волошинская вариация темы зерна, падшего в землю, -- в истории: в бездне, в гибели дух поэта «чует ростки неведомого всхода», в гибели России -- семя будущей эпохи.
Для разума нет исхода,
Но дух, ему вопреки, И в бездне чует ростки Неведомого всхода [1, с. 260].
Разумом (умом -- как известно) понять Россию и волошинские идеи о России -- невозможно. Волошин дает духовное постижение происходящего, т. е. за внешними событиями он созерцает дух -- не вообще дух, а конкретных духовных существ, действующих в истории. Познать их можно только духовно, и поэт знает: творит историю народа -- его Архангел, и ведет трагическими путями: «.в крушеньях царств, в самосожженьях зла». Разуму, разумеется, подобное знание непонятно и представляется чем угодно: грезой, парадоксом, игрой, галлюцинаторным образованием. И здесь ничего не поделаешь.
Но в этом стихотворении -- наконец обнаружена эта мысль критика! -- Волошин действительно выразил идею, пророческую, особой миссии России: ее будущей трансформации в новую духовную эпоху.
Отметим, что подобное же превращение, перерождение одной культуры из праха в новую и совершенно иную свою фазу, Волошин находит в истории Рима, о чем говорит стихотворение (того же 1918 г.)«Преосуществление» [1, с. 264-265], и поэт приветствует это трагическое таинство истории:
Так семя, дабы прорасти,
Должно истлеть.
Истлей, Россия,
И царством духа расцвети! [1, с. 265.]
Но вернемся к критику: далее, по логике своей мысли, он должен привести иное стихотворение, которое бы отменило эту волошинскую убежденность? Да, именно так:
Однако менее чем через год в «Китеже» он рисует мало сказать не столь масштабную, но просто убогую и фарсовую перспективу исторического восстановления:
Вчерашний раб, усталый от свободы, --
Возропщет, требуя цепей.
Построит вновь казармы и остроги, Воздвигнет сломанный престол, А сам уйдет молчать в свои берлоги, Работать на полях как вол... [5, с. 434].
В стихотворении «Китеж» [1, с. 279-281] нет широкого историософского полотна, распахнутого вглубь истории и в ее грядущие дали. Речь идет вновь о народе в революции, причем о черном народе, способном на вспышки протестов и безумий, но вновь всякий раз возвращающемся неизменно к своему вековому терпению. Здесь ближняя перспектива -- окончание бунта. Но народ дан в той же полярности: в нем и рабство, и разгул стихии, он же несет в себе идеал града Китежа -- так тема «России» зазвучала здесь с новой силой, в ее исторической динамике: после вспышки буйства -- вновь возобладает терпение, смирение, тяжкий привычный труд. Но где же здесь усмотренный критиком фарс? Есть -- горестная, скорбная мысль, «диалектика» бунта. Раб отбушевавший потребует рабства, империя возродится -- вместе с жесткостью ее форм и с терпением раба -- говорит Волошин, но здесь критик оборвал цитату, подчеркивая именно убогость исторического восстановления, упустив главное в стихотворении, названном ведь -- «Китеж»: народ вместе с возвращением в тяжкий труд и покорность, «от угольев погасшего пожара / Затеплит ярую свечу» -- вновь звучит знакомая нам волошинская мысль: безудержность бунта таит потенцию безмерности же в религиозном чувстве. Русь останется «землей взыскующей любви» -- все повторится, не только бунт и восстановленное рабство, -- и Китеж, «наш неосуществимый сон», наш идеал, утраченный в пору буйства, снова оживет, гудящий «на дне души», -- в этом пафос стихотворения «Китеж», рисующего ближний и неизбежный исход из эпохи бунта. И здесь не пророчество, но логика истории с повторяемостью ее существенных коллизий.