В XVII в. наука отдавала приоритет чувствам, которые были поняты при этом не как источник, а как результат научной деятельности. И существенную роль в познании действительности стал играть эксперимент, понятый как специфический процесс работы с явлениями в заданных обстоятельствах и с использованием специально предназначенного инструментария. Примечательно, что обратной стороной процесса распространения повсеместной практики наблюдения стало сужение сферы применения термина «эксперимент», очертив теперь границу его применимости лишь продуманным вмешательством человека в обычный ход вещей. Смещение значение эксперимента от наиболее широкого, охватывающего сферу опыта в целом, к сфокусированному на искусственных манипуляциях и зачастую связанных с использованием специальных инструментов, было во многом связано с изменением отношений между наблюдением и экспериментом. Но если ранее не связанные между собой наблюдение и эксперимент к началу XVII в. стали пониматься как идущие рука об руку с практически синонимичным значением, то уже в XVIII в. они стали взаимодополняющими частями единого метода исследования: «пассивное наблюдение» обнаруживало и различало, в то время как «активный эксперимент» испытывал и подтверждал. В этом смысле эксперимент стал новым видом организации чувственного опыта и умножения новых объектов науки, что, в свою очередь, потребовало новых мер для завоевания доверия. Процедура эксперимента, с одной стороны, должна была вызывать доверие к полученным результатам и явлениям, но в то же время, с другой иметь универсальный и репрезентативный характер. Специальное знание необходимо было переосмыслить таким образом, чтобы оно стало всеобщим знанием. Это требование касалось в первую очередь математических наук, которые подразумевали, что практики, вооруженные специальным знанием, не смогут претендовать на всеобщность ввиду отсутствия универсального в этой области для всех людей опыта: «астрономы и другие математики чаще всего совершали возвратный ход они ссылались на свою личную репутацию как на доказательство правды их слов» [Деар, Шейпин, 2015, с. 233]. Эта отсылка к личной или же корпоративной репутации имела значительный вес в вопросах убеждения и веры в те или иные эмпирически подтвержденные и при этом институционально заверенные заявления.
Эксперимент был связан с доверием к результатам и в то же время с правильным истолкованием этих результатов, возможным в конкретное время и в конкретном месте. Трудности, с которыми сталкивалась экспериментальная наука, лежали в плоскости объективного знания: проблема заключалась в том, чтобы для достижения знания использовать подходящий инструментарий и концептуальный аппарат. «Отказ Фрэнсиса Бэкона признать законность различия между естественными и искусственными (т.е. произведенными с помощью искусно сделанных устройств) процессами сыграл важнейшую роль в риторике, логике и практике экспериментальной науки XVII в.» [Деар, Шейпин, 2015, с. 236]. Новая идеология научного знания теснейшим образом сопрягалась с открывшимися в то время практическими и операционалистскими возможностями. Определенный способ наблюдения становится своеобразной точкой отсчета для того, чтобы считать нечто наблюдаемое объективным: объективным будет, в конечном счете, то, что будет признанным в качестве такового институциями, создающими свое дисциплинарное пространство и устанавливающими свои правила и процедуры наблюдения. И картографическая разметка этого пространства предполагает такую позицию наблюдателя по отношению к своему объекту, где он мог бы обладать объективным взглядом. Л. Дастон и П. Галисон намеренно исследуют историю объективности сквозь призму истории научного наблюдения истории практик производства «видимостей», реализуемых в картографических изображениях, а именно изображениях для научных атласов. Образы научных атласов подкрепляют другие формы научной визуализации: они определяют рабочие объекты дисциплин и в то же время выращивают то, что можно назвать «дисциплинарным глазом». Именно атласы как визуальные артефакты, наглядно демонстрирующие смену исторически варьируемых форм научного видения, стали инструментом научной объективности. Научные атласы не просто отражали, но зачастую еще и задавали рабочие объекты в разных плоскостях научного знания. И как визуальное средство отражения эффектов, которые происходили с объектами, атласы были не только наиболее удобным инструментом для фиксации изменений в научном видении, но и наглядным примером для отслеживания истории наблюдения как практики производства «самостей».
Наблюдение как практика производства «самостей»
Смена эпистемических режимов, характеризующаяся в том числе изменениями в практиках наблюдения, сбора данных и создания образов для научных атласов, стала предметом исследования исследователей П. Галисона и Л. Дастон, которые описали историю объективности как историю практик визуализации и самоконтроля. То, что может быть увидено «объективно», не лежало на поверхности и требовало не только и не столько усовершенствований в техниках и инструментах наблюдения, сколько в совершенствовании себя и усмирении своей самости. Так называемая до-объективная эпоха ставила целью разглядеть идеальные типы объектов. Однако фотография вскрыла неидеальность пропорций, отсутствие повторов и строгость форм. Новый идеал «механической объективности», пришедшей на смену господствовавшей «истине-по-природе», потребовал от ученого полного самоустранения: запечатленная в артефактах природа говорила сама за себя. В конце XIX в. с появлением фотографической репродукции «истинные-по-природе» представления были замещены «механической объективностью», которая стала руководящим принципом научной практики. В отличие от «истинных-по-природе» иллюстраций, но в соответствии с беспрецедентными возможностями новых фотографических технологий фотохимического производства образа, для эпохи механической объективности было характерно убеждение, что природа может быть изображена без вмешательства человека. Такое вмешательство должно быть исключено, чтобы сделать исследование процессов и их результатов действительно объективным [Галисон, Дастон, 2018, с. 52-53]. «Механическая объективность», пришедшая на смену «до-объективной» эпохе, привнесла требование двоякого обучения видению: с одной стороны, она требовала технического мастерства воспроизводства того, что видел дисциплинированный глаз, а с другой подразумевала «совершенствование своей воли для того, чтобы держать в узде и дисциплинировать самость путем подавления желаний, блокирования соблазнов и поддержки целенаправленных усилий к тому, чтобы видеть без искажений, производимых авторитетным источником, эстетическим удовольствием или себялюбием» [там же, с. 274]. Идеология механизации приписывала любому из несовершенств фотографии буквальный знак объективности Исходя из того, что на твердость факта влияет не абстрактная «объективность», а то, как и кем он будет признан таковым, природа научного факта, и в более широком смысле самой объективности, оказывается социальной [Thevenot, 2001, p. 69]. Если «истинные-по-природе» изображения нуждались в натренированном зрении наблюдателя, чтобы избавиться от случайно обнаруженных сущностей, то «механическая объективность» представляла все детали без исключения, стремясь передать точность каждого элемента, а не его суть. Этот новый способ видения реконструировал роль ученого, который практически выбыл из самого процесса производства объективного достоверного знания.. В середине XIX в., когда фотография и микрофотография заменили руки художника в научной практике изображения естественных объектов, природа в научных атласах впервые предстала «как она есть на самом деле» [Столярова О.Е., 2015, с. 143]. Фотографическое видение стало основной метафорой объективной истины. Но не потому, что фотография имела большую достоверность, а потому, что устраняла человеческий фактор. В буквальном и переносном смысле ученые конца XIX в. создали новый образ объективности. В это время, как заявляют Л. Дастон и П. Галисон, объективность и обретает свой научный статус как эпистемическая категория, которая обязана своим появлением организованным определенным образом практикам наблюдения и практикам себя.
Атласы и инструменты визуализации оказали колоссальное влияние на формирование специфического типа научной самости нового типа наблюдателя, который формируется в определенных исторических и институциональных условиях. «Исторический процесс разворачивается как идеализация природы посредством человеческой (практической) деятельности, и в ходе этого процесса формируется познаваемый мир, равно как и познающий субъект» [Там же, с. 141]. Для интеграции накопленных наблюдений уже было недостаточно тех средств и инструментов, которые предназначались для приведения к единообразному виду результатов наблюдения, еще до того, как оно стало повсеместной практикой [Daston, 2011, p. 90]. Наблюдатели должны были вырабатывать новые практики развития не только восприятия явлений, но и внимания, в первую очередь, к себе. «Мораль самоограничения», о которой пишут Галисон и Дастон в применении к объективности как эпистемической добродетели, требовала не только регулирования внешних процедур наблюдения, но и определенного контроля внутренних состояний субъективности во имя обретения объективного видения. К таким практикам, например, относилось использование записной книжки или увеличительного стекла. Как только наблюдение стало повторяемым и коллективным, задача синтеза последовательности записей, сделанных отдельным лицом, была дополнена объединением совокупности сообщений, производимых сообществом. К концу XVIII в. практика делать заметки и обращать внимание на мельчайшие детали культивировалась повсеместно. Пронумерованные и датированные записи сделали внимание ученого более узконаправленным и сфокусированным Л. Дастон приводит в качестве одного из примеров институционализированную Тихо Браге практику непрерывного наблюдения за одним объектом в течение длительного периода времени с фиксацией подробных результатов наблюдения с целью дальнейшего анализа записей и обнаружения сходств и различий [Daston, 2011, p. 94]. Таблицы в отличие от изначального сырого материала служили гарантом правильно выбранной модели исчисления и прозрачности отслеживания аккуратности воспроизводства результатов предсказаний. В XVI в. астрономы (в частности, Коперник) были больше математиками, чем наблюдателями. Позднее и Тихо Браге не публиковал свои наблюдения за небом, но, напротив, издавал математические трактаты, в которых приводил некоторые из своих данных наблюдений.. Это, однако, влечет за собой помимо проблемы координации мельчайших деталей наблюдения еще и проблему видения целого: как в этих деталях увидеть целостную картину наблюдения, но не воссоздающую реальный объект наблюдения. Удержание целостного внимания и сосредоточение взгляда на целостности обеспечиваются определенным распределением пространства, точнее его разбиением и картографированием. И в этом смысле выделенная позиция наблюдателя в пространстве, размеченном и предназначенном таким образом особыми предписанными местами, процедурами и нормами для наблюдения, это своего рода властная позиция «господства-наблюдения» в терминологии Фуко [Фуко, 2015, с. 406]. Одной из главных функций господства становится производство «видимостей», вследствие переноса инструментов наблюдения и техники визуальной репрезентации в пространство повседневных механизмов господства. Оптические процедуры картографируют пространство представлений в соответствии с определенным дискурсом таким образом, что это пространство поддерживает функцию наблюдения. Так, парадигмальный характер для господствующего статуса наблюдателя в XVII-XVIII вв. имела камера-обскура. Каждое из устройств, рассматриваемых как материальный объект или часть истории технологии, также вписано в более широкую событийную сеть. Новый инструмент наблюдения не трансформирует социальное поле извне, навязывая новый способ видения: напротив, это всегда подчиненный или сопутствующий элемент других сил Фуко описывает процессы и институции, производившие рационализацию и модернизацию субъекта в контексте социальных и экономических трансформаций. В разные исторические эпохи, одни и те же понятия функционируют по-разному и, соответственно, разные эпистемологические режимы по-разному определяют свой объект. Например, в первые десятилетия XIX в. наиболее влиятельные представления о наблюдателе зависели от приоритета моделей субъективного видения в противоположность повсеместному подавлению субъективного элемента видения, характерному для мысли XVII-XVIII вв..
К XVIII в. наблюдение как предмет теоретического переосмысления и как практика стало повсеместным, а результатом наблюдения и процедуры обобщения стал идеализированный и универсализированный объект, не похожий ни на один реально существующий в своем роде и различающийся лишь в серии наблюдений, но не в отдельно взятом конкретном случае. В начале XIX в. происходит реорганизация наблюдения, связанная с изменением роли наблюдателя и субъективности в том, что считать объективным знанием. Именно с появлением нового типа научной самости Л. Дастон и П. Галисон связывают возникновение научной объективности. В первые десятилетия XIX в. произошла «переоценка визуального опыта»: теперь он получил беспрецедентные и абстрагированные от любого референта или места появления мобильность и взаимозаменяемость [Крэри, 2014, с. 28-29]. Видение было изъято из устойчивых отношений, воплощенных в камере-обскуре, которая поддерживала идею объективного основания визуальной истины, до тех пор, пока в начале XIX в. разнообразные дискурсы и практики в философии, науке и процедурах социальной нормализации не попытались уничтожить фундамент этого основания. Механизмы наблюдения за собственными эмоциями закрепили этот значительный сдвиг, последствия которого нашли свое развитие уже в XX в. в виде новых технологий визуализации и новых способов контроля самости. Это также означало и то, что любое проявление субъективности в отношении наблюдения, невидимое машине, не считалось субъективным, что, в свою очередь, обозначило радикальный эпистемологический разрыв в самой природе наблюдения.
Наблюдатель находится во власти господствующего эпистемического режима, который накладывает на него определенные обязательства и ограничения. «Если можно утверждать, что существует особый тип наблюдателя, характерный для XIX в. (или любого другого исторического периода), то наличие такой фигуры может быть лишь следствием функционирования непреодолимо гетерогенной системы дискурсивных, социальных, технологических и институциональных отношений. Не существует наблюдающего субъекта, пред шествующего этому постоянно изменяющемуся полю» [Крэри, 2014, с. 18-19]. Наблюдатель и техники наблюдения (а также и то, что считалось «правильным» видением) в XIX в. радикально отличались от техник наблюдения XVII и XVIII вв.: в первые десятилетия XIX в. произошли кардинальные изменения в способе представления фигуры наблюдателя в различных социальных практиках. Эти изменения возможно проследить, исследуя историческую роль оптических устройств, которые, с одной стороны, служат местами власти и знания, воздействуя на тела индивидов, а с другой играют существенную роль в становлении определенного способа видения: «видение и его воздействие всегда неотделимы от наблюдающего субъекта, который одновременно является историческим продуктом и местом зарождения определенных практик, техник, институтов и процедур объективации» [Крэри Дж., 2014, с. 18]. То, что становится видимым (как и тот, кто видит), вписано в определенную скоординированную систему конвенций и ограничений. Способность видеть, т.е. непосредственно воспринимать форму и содержание наблюдаемого объекта, требует определенной предварительной настройки глаза наблюдателя, который должен быть готов к такому восприятию. И эта способность достигается натренированностью, обретаемой с опытом и предварительным научением видеть под определенным углом зрения. Соответственно, в такой оптике утрачивается способность видеть то, что ей противоречит. Но именно такое направленное восприятие организует научное наблюдение, и там, где нетренированный взгляд видит под микроскопом лишь пятна и кляксы, дисциплинированный глаз наблюдает организованные объекты [Daston, 2008, p. 99].
Таким образом, наблюдение представляет собой форму дисциплинарно организованного опыта Организация опыта требовала, прежде всего, реорганизации нового пространства, основное качество которого состояло не в том, чтобы быть «объективным», а в том, чтобы быть «оптически согласованным». Именно поэтому, говорит Б. Латур, «мы не удивляемся тому, что письма, зеркала, линзы, нарисованные слова, перспективы, списки, иллюстрированные детские книги, микроскоп и телескоп появляются в этой визуальной культуре одновременно» [Латур, 2017, с. 112]., что требует специальной подготовки ума и тела, настройки зрения, материального реквизита, методов описания и визуализации. В этих специфически организованных эпистемологических и институциональных условиях формируется и новый тип наблюдателя. Так, например, в первые десятилетия XIX в. наиболее влиятельные представления о наблюдателе зависели от приоритета моделей субъективного видения (в противоположность повсеместному подавлению субъективного элемента видения, характерному для XVII-XVIII вв.). «То, что видимо», как и «тот, кто видит», в равной степени являются историческим продуктом и местом зарождения определенных практик, техник и процедур объективации. Так, «объективность» в своем современном значении возникает в тесной связи с изобразительными практиками и технологиями именно как «эпистемическая добродетель» на определенном этапе сложной координации наблюдателя и практики наблюдения [Галисон, Дастон, 2018, с. 298-299]. Иными словами, «объективный» взгляд это результат исторически сформированного определенного способа видения, которое становится возможным благодаря не только появлению усовершенствованной техники и специальных оптических устройств, но и ценностным изменениям, ограничениям «научной самости» и коллективно разделяемому эмпиризму. Именно «коллективный эмпиризм» Образцовой формой «коллективного эмпиризма» выступают научные атласы как глубоко социальное предприятие [Галисон, Дастон, 2018, с. 66], призванное быть коллективным. Вопрос о том, как индивидуальный опыт стал коллективным, один из основных вопросов историзации научного наблюдения [Daston, Lunbeck, 2011, p. 2]. характеризует в гораздо большей степени, чем совершенствование технических и оптических устройств, научную революцию, которая происходит, прежде всего, не в сфере производства опыта, а в сфере производства коллективного согласия по поводу того, как оценивать этот опыт.
Заключение
наблюдение аристотелевский научный