его приспособляемости к жизни и способности совершенствовать ее, он не мог не стремиться как к фактической достоверности, так и к учету происходящих в обществе и науке процессов. "История назовет годы 1848--1852 годами чистого опыта, экспериментальными, -- пишет Одоевский. -- Прошел век метафизических бредней, вольнодумных произвольных умствований и фанатических теорий; Европа и в политическом мире окунулась в действительность, как в мире науки. Не алхимическое мудрствование -- чистый химический и анатомический опыт; разрезан каждый нерв, вымерен и взвешен; сердце сожжено сухою возгонкою; ум растворен в крепкой кислоте. Будут ли люди умнее?" (59, 159--160). Хотелось, несомненно, чтобы поумнели, но едва ли Одоевский намеревался и мог дать однозначный, простой ответ на этот напоминающий знаменитое задание Дижонской академии "Становятся ли люди счастливее с развитием просвещения" вопрос. Любопытно в такой связи, что, обдумывая письма к Хомякову, готовя материал для полемики, Одоевский высказал желание "изобразить в повести или драме семейную жизнь римлян" (47, 36 об.)40. Не продиктована ли эта запись стремлением разобраться в трансформации любви и семьи, обусловленной поступательным движением человечества, -- проблеме не новой, но вскоре актуализированной романом Н. Г. Чернышевского "Что делать?"?
Создавая "Житейский быт", Одоевский не мыслил рассмотрения каких бы то ни было проблем без учета европейского опыта. С его точки зрения, бесконечно многообразный и меняющийся мир един и постижение его закономерностей возможно лишь благодаря исследовательскому труду. Одоевскому приходилось доказывать, что результаты научных изысканий -- кто бы и где бы их не предпринимал -- становятся общим достоянием, входят в быт, в повседневные занятия. Это как будто никому не приходило в голову отрицать, но славянофилам казалось унизительным, как писал Хомяков, быть "прихвостнями европейской мысли"41, достичь же успехов им представлялось возможным за счет невостребованных самобытных богатств, отыскав свой, особый путь в науке. В памфлете "Разговор в подмосковной" Тульнев, стремясь доказать бесполезность всех попыток догнать и встать вровень с современной наукой, напрямую связывал успехи ученого с его национальностью. "Эйлер не должен был быть немцем, и Дальтон не должен был быть англичанином?" -- спрашивает он, замечая при этом, что даже "теория волн в физике и теория атомов в химии <...> указывают на различия народов"42. Признавая, конечно же, существование научных школ, Одоевский не мог с этим согласиться, поскольку понимал общность задач, стоящих перед учеными-творцами, высоко ценил усилия каждого из них. Он ясно осознал к этому времени, что тайны природы постигаются благодаря труду, опирающемуся на знания, а не интуитивно, что рациональное мышление по-своему состоятельно, а потому отвергал хомяковскую идею живого знания. Выступая против "изобретенных на Пречистенке" правил (47, 35 об.). Одоевский звал к деятельности осмысленной, опирающейся на несомненные достижения науки. В одном из его набросков 1857 года читаем: ""Вера без дел мертва есть" -- апостол Иаков, естественно, не разумел здесь дел бессознательных, но предполагал дела сознательные, т. е. такие, коим предшествует знание, а знание есть то же, что наука" (47,
34об.).
Вотличие от Хомякова, внушавшего читателям "Русской беседы", что "общечеловеческое дело разделено не <по> лицам, а народам" и что отрешение от народности губительно, "бессмысленно и убийственно"43, для Одоевского все народы -- сколь ни велика разница между ними -- делают единое Божье дело, а следовательно, должны быть вовлечены в общий интеграционный процесс. "Всеми открытиями науки: парами, железными дорогами, електрическим телеграфом, номенклатурою, одеждою, обычаями, знанием, языком, -- писал он в середине января 1857 года, -- вырабатывается в человечестве одна между прочим задача: слияние народностей; не участвовать в сем движении значит отказаться от человеческого движения" (47, 34 об.). Служить своему народу и для Одоевского, и для Хомякова, несомненно, значило участвовать в общечеловеческом деле, но разумели они его по-разному, хотя Хомяков и проговаривался о чести быть человеком безусловно. Для Одоевского общечеловеческое дело не символ и не сумма разнородных слагаемых, а органически возникающее единое целое. Он неизменно настаивал на необходимости способствовать сближению народов, не
задерживаться в развитии, не бояться перемен, а опасаться окостенения и одряхления. "Народ идет вперед, -- утверждал писатель, -- по мере совлечения с себя народности, как от прародительского греха, при существовании которого гибнут лучшие элементы данного народа" (47, 34 об. -- 35). Об этом он намеревался писать А. И. Кошелеву, очевидно, надеясь на понимание.
Сохранилась в бумагах писателя и другая запись, несомненно, связанная с его размышлениями о памфлете и взглядах Хомякова. Напомню, что в "Разговоре в подмосковной" Тульнев, выступая против искусственной безнародности, ссылался на то, что все европейские народы, даже немцы, которым это далось труднее, чем другим, обрели национальное достоинство, "отстояли народность"44. Одоевский же замечает: "Недавний взрыв национальностей есть предсмертный огонь угасающей лампады" (47, 35 об.). И все же писатель был всерьез обеспокоен ростом национализма, достигшего вершины, по его мнению, к 1866 году; на страницах "Житейского быта" он намеревался высказать свое понимание проблемы -- показать, что "можно до безумия любить свое отечество и быть в близком общении со всем миром" ( 34, 173 ).
"Житейский быт", затевавшийся отчасти ради критики славянофильских воззрений, не был создан, а неспешно собиравшиеся Одоевским для этой своей итоговой книги материалы остались вне поля зрения исследователей несмотря на то, что они интересны сами по себе и, безусловно, необходимы для изучения эволюции писателя. Заготовки к "Житейскому быту" -- замечательные свидетельства не только духовных исканий Одоевского, но и борьбы идей, в которой он -- что бы ни говорили об утрате в обществе едва ли не с конца сороковых годов интереса к его суждениям -- принимал посильное участие.
Чтобы не быть голословным, приведу некоторые фрагменты, так или иначе связанные с темами, затронутыми в спорах с Хомяковым.
"Жить -- действовать, вот высокий удел, назначенный человеку провидением в сей жизни. Я живу -- следственно, действую: я действую -- следственно, живу" (89, 78).
"Для меня знание есть факт первобытный, независимый от воли человека, но лежащий в основании всех естественных явлений..." (89, 79 об.).
"Кровные недостатки Русского простого народа 1-е. Ненависть к законности -- непреодолимое желание делать именно то, что
запрещено: пройти там, где заложено.
2. Невнимание к общей пользе и презрение к чужой собственности: ломка деревьев без нужды, отвращение от дорог.
3-е. Нелюбовь к порядку и чистоте: охота строить дома посередине улицы. 4-е. Пьянство и происходящие от того зверства.
5-е. Закоренелость в заблуждении (отвращение к картофелю).
6. Недальновидность, соединенная с предыдущим: поселянин сжигает поле, которое от того портится.
7-ое. Недостаток знаний: выделка купороса из самих железных колб; порча мыла прибавлением без меры серной кислоты.
8-е. Недобросовестность: пример шерсти чистой, в которую стали примешивать свинец". (89, 782; Одоевский замечает, что "книга для народа должна содержать нападение на все эти недостатки и сверх того содержать приятные наставления". Стоит сравнить эту заметку с текстом меморандума.)
"Недостаток знаний сильно действует на нравственность. Один купец решился отправить небольшую партию сукна в Китай; китайцы расхвалили его; это понравилось нашему мужичку -- он отправил другую партию огромную, расхвалили и эту; мужичок обогатился, рад и спокоен, но с тех пор кончилась продажа нашего сукна в Китае, ибо половина последней партии была гнилая. Если бы наш разбогатевший мужичок имел малейшее понятие о Политической Економии, то узнал бы, что главное дело в коммерции и главное дело благонамеренного гражданина не самому в один раз обогатиться и закрыть другим дорогу, но установить кредит произведений своей земли у иноземцев. Кто из бывших на Востоке не знает, что там наше "живет", это проклятое слово, посылающее на продажу всякую дрянь на Восток с мыслию: "Только бы мне как-нибудь сбыть, а там всех их так", -- произвело то, что в Персии никто не верит, что произведения русских фабрик,
посылаемые в подарок шаху, были действительно сделаны в России, а думают, что все это сделано в Англии; от сего все победы русского оружия не могли уничтожить пагубного для нас первенства англичан на Востоке. Так грубое невежество простого продавца имеет влияние даже на политические обстоятельства; и не мудрено: невежество -- род сулемы, которая проникает до мозга костей...
К отчаянию, все это черты народные, большею частию такие, которые не могут быть нигде, кроме как у русских. Что же говорят нам о добродетели нашего простого народа? Где она? Зачем забавляют себя этою фантасмагориею? Опыты перед глазами -- не упоминая о Старой Русе <так> и о <1 нрзб.> площади в время холеры. Нет, не в черни Русская добродетель, но лишь там, где этот характер развит образованностью" (89, 773 об).
"Зачем у тебя такие щели в полу? -- спрашивал я у мужика. -- Ну что б стоило сколотить -- ведь от них, верно, зимою холоднее!" -- "Э, батюшка, а вот осенью ребята на ногах грязи натаскают -- так ни одной щелки не останется!"
Это ли жизнь, к которой Хомяков советует нам возвратиться" (89, 801--802).
"Сколь многим у нас не приходило на мысль, что партия стрелецкая и раскольничья еще жива в нашем простом народе и что единственный оплот против сего дикого, беспощадного и враждебного всему общественному устройству начала -- просвещение. Каждый удар, наносимый просвещению, есть поддержка для стрельцов и аввакумовцев" (89, 777).
"Кто-то заметил, что Робеспьер не был бы таким злодеем, если бы жил более с людьми вне официальных отношений; его домашние почитали его человеком самым добродушным и не хотели верить, чтобы он был главною причиною всех злодеяний, совершенных в его время45. Действительно, все елементы общественной жизни, даже светской жизни умиротворяют человека; на это имеют влияние самые второстепенные подробности: час обеда, самый стол, хорошее вино, хорошее кушанье, некоторая торжественность хорошо устроенного обеда -- все это невольно смиряет злокачественные страсти, -- не говоря уже о других случаях, съединяющих людей в беседу, располагающих их к спокойствию, к чувствам мирным, которые, словом, располагают к лени делать зло. Вот отчего аскеты не могут никогда ни сами быть боголюбивы, ни располагать других к благоволительности. Человек за глазами других людей то же, что человек, которого права собственности не определены, не ограничены правами других -- он невольно делается эгоистом и припахивает чужую пашню. Прилагать мнения аскетов, как думает пишет Киреевский46, к общественной жизни то же, что искать в книгах Исаака Голланца47 или Корнелия Агриппы указаний для постройки железной дороги" (89, 116--117).
"Освещение улиц парижских газом положило конец уличному разврату, чего не могли сделать ни полиция, ни католические проповедники..." (89, 410 об.).
"Находили, что Лейбниц и Паскаль заимствовали много у своих предшественников -- правда! Как Уатт заимствовал паровую машину от кастрюльки своей кухарки. Он не был самобытен! По мысли славянофилов, должно сесть в курной избе, в переднем углу, под иконой скрестить руки и дожидаться пока такая самобытность произведет чудеса" (41, 108; см. то же: 89, 401).
"То, что скудоумные люди называют народностию, есть, как мы видим, не что иное как суемудрое китайское стремление сохранить свои обычаи -- хороши ли, дурны ли они -- и не впускать к себе ничего нового под предлогом, что новое есть иноземное, прибылое, а не свое" (89, 764).
"Народность -- великое слово; оно так же сладко отдается в душе человека, как слова семья, мать, дети, родные. Но не надобно забывать, что любовь семейная граничит с непотизмом, с семейным самолюбием, которое отнюдь не нравственнее индивидуального, что непотизм в жизни государственной есть зародыш гниения заразительного, беспощадного. Хороша та народность, которой сосед -- человечность, иначе народность делается ужасною наследственною болезнию, от которой народ умирает; вот главным образом и это происходит. От исключительной народности, от ребяческого искания самобытности [рождается] общая народность народа начинает слабеть в своем составе, как всякий организм, питающийся и собственным организмом, как голодный верблюд своим горбом [дробятся чувства]. Привыкание к так называемой самобытности переходит
от государства к отдельным сословиям: рождаются касты, которых крайнее развитие видим в Индии, где сапожник не станет быть вместе с хлебником, где поденщик выбрасывает дорого стоящий ему рис, потому что снял человек другой касты (см. в Revue Britanique, 1859), где один из если не непосредственных, то ближайших поводов к восстанию сипаев было полковое распоряжение обедать по десятку человек вместе" (34, 165).
"Отрешение народа от других никогда не проходит ему даром: он нравственно задыхается в своей ограниченной сфере. Любопытно наблюдение гр. Жозефа де Местра над жителями острова Сардиния (MИmoires politiques de J. de Maistre. Paris. 1858. p. 61-- 62)" (34, 166 oб.)48.
"Я заметил, что есть много людей с умом, но не умеющих употреблять своего ума (таковы наши мужики); есть напротив люди с весьма ограниченным умом, но которые по большому развитию умеют употреблять его без остатка (н<а>пр<имер>, немцы). Вот выгода просвещения. Ученый фехтмейстер палкою выбивает шпагу из рук неопытного драгуна" (89,645).
"Несмотря на все мое уважение к выставленным в наше время так называемым памятникам нашей так называемой древней жизни, несмотря на то же богатство, которое они разделяют по крайней мере с персидскими надписями, уверяю господ педантов, что строение почв, состав воды или <1 нрзб.> больше одарит мыслительность ребенка нежели все те сказки о том, как Еруслан Лазаревич победил Бову королевича" (89, 88--89).
"Раболепство пред чужою совестию, раболепство пред материальными выгодами, раболепство пред мертвою буквою! Какие три урока! Неужели человечество от них не поумнеет..." (89, 139).
"Как в вещественном, так и в нравственном мире одно средство избавиться от народной уродливости -- это <1 нрзб.> общение с другими народами" (34, 167).
"Если все образованные русские отличаются быстротою соображения -- то это единственно происходит от нашего многоязычия.
Точно то же мы замечаем и у других народов. Француз, знающий по-немецки, теряет свою поверхностность; немец, знающий по-французски, теряет свой педантизм, упрямство и односторонность. Сказать может быть, что этим путем и тот и другой утрачивают свою народность: ничуть не бывало! Француз остается французом, немец -- немцем, русский -- русским, все дело в том, что этим прикосновением других племен они совершенствуют элементы своей собственной народности" (34, 142).
"Нет ничего труднее и опаснее для писателя, как расшевелить слово народность, ибо это слово, как всякое собирательное (entiti). представляет равносложные смыслы. Добрые люди применят к вам тотчас слова Меттерниха, который называет любовь к отечеству une <нрзб.> geographique <географической ограниченностью? -- фр.>. Но любовь к отечеству и отрешение от других народов -- вещи разные" (34, 173).
"Наши неудачи просто следствие нашего незнания и рукавоспустия. А что толкуют г. г. славянофилы о каком-то допотопном славянотатарском у нас просвещении, то пусть оно при них и остается, пока они не покажут нам Русской науки, Русской живописи, Русской архитектуры в допетровское время; а как по их мнению вся эта допотопная суть сохранилась лишь у крестьян, не испорченных так называемыми балуй-городами, каковы, наприм<ер>, Петербург, Москва, Ярославль и др. т. п., то мы можем легко увидеть сущность этого допотопного просвещения в той безобразной кривуле, которою наш крестьянин царапает землю на его безобразной ниве, в его посевах кустами, в неумении содержать домашний скот, на который -- изволите видеть -- ни с того ни с сего находит чума, так, -- с потолка, а не от дурного ухода, в его курной избе, в его потасовках жене и детям, в особой привязанности к молодым, в неосторожном обращении с огнем и, наконец, в безграмотности. Довольно! Допотопное просвещение во всей красоте своей. А между тем Русский человек все-таки первый в Европе. Не только по способностям, которые ему дала природа даром, но и по чувству любви, которое чудным образом в нем сохранилось, несмотря на недостаток просвещения, несмотря на превратное преподавание религиозных начал, обращенное лишь на обрядность, а не на внутреннее улучшение. Уж если Русский человек прошел сквозь такую переделку и не знал христианской любви, то, стало быть, в нем будет прок; но это еще впереди, а не назади" (89, 787).
"Истинная свобода может быть лишь в мире правды" (89, 706).
1 См.: Б. Ф. Егоров, M. И. Медовой. Переписка кн. В. Ф. Одоевского с А. С. Хомяковым // Ученые записки Тартуского гос. университета. Вып. 251. Труды по русской
иславянской филологии. XV. Литературоведение. 1970, сс. 336--337. 2 Там же, с. 340.
3 А. С. Хомяков. ПСС в 8-ми томах. М., 1900--1914 (далее: ПСС), т. 8, с. 60. 4 Труды по русской и славянской филологии. XV, с. 340.
5 В. Ф. Одоевский. Русские ночи. Л. 1975, с. 183.
в Труды по русской и славянской филологии. XV. с. 342.
7 А. С. Хомяков. Стихотворения и драмы. (Большая серия библиотеки поэта). Л., 1969, с. 97.
8 Труды по русской и славянской филологии. XV, с. 342. 9 Там же.
10 Там же, с. 343.
11 Там же.
12 ОР РНБ, ф. 539, оп. 1. N 20. л. 82. В дальнейшем ссылки на этот архив писателя даются в тексте: в скобках указываются единица хранения и лист.
13 Труды по русской и славянской филологии. XV, с. 343. 14 В. Ф. Одоевский, с. 128.
15 Труды по русской и славянской филологии. XV, с. 343. 16 Там же.
17 А. С. Хомяков. О старом и новом. Статьи и очерки. М., 1988 (далее: Изд. 1988), с. 98. 18 Труды по русской и славянской филологии. XV, с. 342.
19 В начале мая 1842 Ф. Л. Морошкин передал Одоевскому перечень своих трудов и список учащихся Московского университета, способных с пользой служить во II-м отделении собственной его величества канцелярии, -- см. оп. 2, N 784, лл. 3--6. Сохранилось небезынтересное письмо Ф. Л. Морошкина, датируемое 22 сентября 1844. "На днях, -- говорится в нем, -- я имел удовольствие получить Ваши Сочинения в 4-х частях (С.-Петерб<ург> 1844 г.). Не могу вполне выразить моего уважения к Вашему авторскому таланту и благороднейшему образу мыслей, который Вы противопоставляете нашествиям Западных разрушительных идей. В статье "Город без имени" веет высокое вдохновение. В статье "Последний квартет" мне нравится возвышенный взгляд на музыкальное состояние духа человека и глубокий анализ сердца. Везде нравится мне, восхищает меня чувство русской народности, при том же выражаемое в широких и благородных формах. Как бы хорошо было, если б и другие русские люди, не губя своих талантов рабским подражанием Западу, вразумились в современное состояние нравов Европейских, растленных учением Мальтусов и Бентамов. Нравственно, глубоко и грозно Ваше учение, как и быть должно при опасном отношении нашего любезного Отечества к Западу. Надобно благодарить провидение, что оно спящим во тьме чувственного мира посылает иногда великий свет учений, водимых Духом Божиим, духом Православия и Отеческих Спасительных преданий" // Там же. лл. 1--2.
20 ПСС, т. 8, с. 52.
21 Видимо, к этому времени относится записка, хранящаяся в архиве Одоевского:
"Если вы завтра поутру свободны, любезный князь, нельзя ли будет исполнить благое ваше намерение съездить со мною к Демчинскому. Он целое утро дома. Грозный вид небес, одетых ризой мрачною, мешает мне нынче быть у вас. Прощайте и будьте здоровы.
А. Хомяков.
Нам бы можно было завтра съездить также в дом Д. Л. Нарышкина посмотреть на чудо живописи -- Иоанн Домеников. Говорят, он даже лучше Дюрера" // Оп. 2. N 1128. л. 6.
Записка дополняет представления о художественных интересах Хомякова: он еще не мог назвать работы Дюрера "сухими, скудными" (Изд. 1988. С. 78) -- в начале 1830-х для него, как и для Одоевского, Дюрер -- одна из общезначимых вершин искусства (об