Материал: philosophic_story

Внимание! Если размещение файла нарушает Ваши авторские права, то обязательно сообщите нам

Я прошел мимо факира, читавшего эту книгу.

- Ах, презренный неверный!-воскликнул он.-Из за тебя я сбился и перепутал количество гласных букв, которые подсчитывал; и теперь моя душа перейдет в тело Зайца, а не в тело попугая, как я имел все основания надеяться.

Чтобы утешить его, я дал ему рупию.

Отойдя от него на несколько шагов я, на свою беду, чихнул, и звук, произведенный мною, разбудил факира, пребывавшего в экстазе.

- Где я?-сказал он.-Какое ужасное несчастье! Я не вижу более кончика моего носа, небесный свет исчез.

//Когда факиры желают узреть небесный свет-что бывает с нимивесьма часто,- они сосредоточивают свой взгляд на кончике носа.//

- Если я причиной тому, что вы наконец стали видеть дальше своего носа,-сказал я,-то вот вам рупия, дабы исправить причиненное мною зло; созерцайте снова свой небесный свет.

Отделавшись от него столь благоразумным образом, я перешел к другим гимнософистам; многие из них принесли мне хорошенькие гвоздики и хотели воткнуть их мне в руки и ляжки в честь Брахмы. Я купил у них эти гвоздики и велел прибить ими мои ковры. Одни факиры плясали на руках, другие ходили по слабо натянутой веревке; иные прыгали на одной ноге. Были и такие, что носили цепи, а иные вьючные седла; некоторые засунули голову в глиняный очаг; словом, все были милейшие люди. Мой друг Омри отвел меня в келью одного из самых знаменитых: его звали Бабабек,он был голый, как обезьяна, на шее у него висела толстая цепь, весом более чем шестьдесят ливров. Он сидел на деревянном стуле, изящно украшенном торчащими гвоздиками, которые впивались ему в ягодицы, но можно было подумать, будто он сидит на атласном ложе. Многие женщины приходили просить у него совета - он был семейным оракулом, и надо сказать, что у него была весьма высокая репутация.

Я сделался свидетелем долгой беседы между ним и Омри.

- Как вы думаете, отец мой,-спросил Омри,-смогу ли я, пройдя через испытания семи перевоплощений, достигнуть обители Брахмы?

- Это зависит от обстоятельств,-отвечал факир.-Какую ведете вы жизнь?

- Я стараюсь,-сказал Омри,-быть добрым гражданином, добрым мужем, добрым отцом, добрым другом; при случае я даю деньги в долг без процентов богатым людям; раздаю деньги бедным, поддерживаю мир между моими соседями.

- А втыкаете ли вы когда-нибудь гвозди себе в задницу? - спросил брахман.

- Никогда, высокочтимый отец.

- Очень жаль,-возразил факир,-вы наверняка попадете только на девятнадцатое небо, а сие весьма прискорбно.

- Почему же?-возразил Омри.-Это весьма почетно я как нельзя более доволен своим жребием: какая мне разница, будет ли это девятнадцатое или двадцатое небо, лишь бы я исполнил свой долг во время земного странствия и хорошо был принят на последнем привале! Разве не достаточно быть порядочным человеком в этой обители, а потом быть счастливым в обители Брахмы? На какое же небо думаете попасть вы, господин Бабабек, с вашими гвоздями и цепями?

- На тридцать пятое,- сказал Бабабек, - Я нахожу забавным, что вы надеетесь попасть выше, чем я,-возразил Омри.- Это, разумеется, следствие чрезмерного честолюбия. Вы осуждаете тех, ктоищет почестей в земной жизни, почему же вы желаете для себя столь высоких почестей в жизни иной? И на каком основании рассчитываете вы, что с вами будут обходиться лучше, чем со мною?

Знайте же, что я за десять дней раздаю больше милостыни, чем вы тратите за десять лет на все свои гвозди, какие вонзаете себе в зад! Какое дело Брахме до того, что вы весь день проводите голышом с цепью на шее; нечего сказать, великую услугу отечеству вы этим оказываете! Я во сто раз более ценю человека, который сеет овощи либо сажает деревья, нежели всех ваших собратьев, разглядывающих кончик своего носа или от избытка душевного благородства навьючивающих на себя седло.

Высказавшись таким образом, Омри смягчился, обласкал факира, убедил его в своей правоте, наконец, заставил бросить гвозди и переселиться к нему, чтобы вести достойную жизнь. Факира отмыли от грязи, натерли благовониями, одели в приличное платье; две недели прожил он самым благоразумным образом и признался, что чувствует себя во сто крат счастливее, нежели прежде. Но он потерял все свое влияние в народе; женщины переста ли приходить к нему за советом; он покинул Омри и вновь уселся на свои гвозди, дабы пользоваться прежним почетом.

Вольтер

СЛУЧАИ С ПАМЯТЬЮ

Мыслящая часть рода человеческого, другими словами, самое большее одна стотысячная рода человеческого долгое время полагала или, во всяком случае, постоянно твердила, что все наши представления порождаются нашими ощущениями и что память-единственный источник, позволяющий нам связать воедино две мысли или два слова.

Вот почему Юпитер, представитель природы, с первого же взгляда влюбился в Мнемозину, богиню памяти; от их союза родились девять муз, изобретательниц всех искусств.

Это положение, на котором зиждутся все наши знания, было принято решительно всеми, и даже Нонсобра усвоила его, как только родилась, хотя оно и было истиной.

Немного спустя появился некий опровергатель, полугеометр, полусумасброд, и принялся отрицать пять наших чувств и память; он стал говорить незначительной мыслящей части рода человеческого: "До сей поры вы заблуждались, ибо чувства ваши бесполезны, ибо идеи были соприсущи всем, прежде чем ваши чувства могли проявить себя, ибо при появлении на свет вы уже были наделены всеми необходимыми понятиями; вы все знали, еще ничего не почувствовав; все ваши мысли, родившись вместе с вами, уже находились в распоряжении вашего мышления, именуемого душою, и не нуждались в памяти. Память ни к чему".

Нонсобра осудила это утверждение - не потому, что оно казалось нелепым, а потому, что оно было ново; впоследствии, однако, когда некий англичанин принялся доказывать, и даже довольно пространно, что врожденных идей нет, что пять внешних чувств совершенно необходимы, что память весьма способствует удержанию всего, воспринятого пятью чувствами, Нонсобра осудила свое собственное мнение, потому что оно стало мнением англичанина. В итоге она предписала роду человеческому отныне верить во врожденные идеи и не верить больше в пять чувств и в память. Род человеческий, вместо того чтобы подчиниться Нонсобре, стал издеваться над нею, а она до того разгневалась, что задумала одного философа сжечь. Ибо этот философ заявил, что невозможно получить подлинное представление о сыре, если его не увидишь и не полакомишься им, а этот негодяй осмелился даже утверждать, будто ни мужчины, ни женщины никак не могли бы стать шпалерными мастерами, не будь у них игл и пальцев, чтобы иглами пользоваться.

Лиолисты впервые за все свое существование присоединились к Нонсобре, а сеянисты, смертельные враги лиолистов, на время объединились с ними. Они призвали на помощь бывших дикастериков, слывших глубокими философами, и вкупе с ними, прежде чем умереть, осудили как память и пять внешних чувств, так и автора, хорошо отозвавшегося об этих шести понятиях.

Когда эти господа выносили свое суждение, среди них оказался конь, хотя он был и другой породы и хотя между ним и дикастериками имелось немало различий, как, например, в строении, голосе, шерсти и ушах; конь этот, говорю, наделенный и разумом, и пятью чувствами, рассказал в моей конюшне обо всем происшедшем Пегасу, а Пегас с обычной своей живостью передал его рассказ музам.

Музы, уже сто лет особенно покровительствовавшие стране, которая долгое время пребывала в варварстве и где имела место эта сцена, пришли в негодование; они нежно любили свою мать Память, или Мнемозину, которой девять дочерей обязаны всеми своими знаниями.

Неблагодарность людей возмутила их. Они не стали сочинять сатир против бывших дикастериков, лиолистов, сеянистов и Нонсобры, потому что сатиры никого не исправляют, а только озлобляют дураков, и те становятся еще злее. Они придумали способ, как, наказав, просветить и вместе с тем покарать их. Люди оскорбили Память; музы отняли у них этот дар богов, чтобы они хорошенько поняли, как быть без ее помощи.

И вот случилось, что в одну прекрасную ночь у всех мозги размякли, так что на другое утро люди проснулись, решительно не помня прошлого. Несколько дикастериков, лежавших со своими женами в кровати, вздумали было приблизиться к ним в силу инстинкта, независимого от памяти.

Женщины, которые редко по инстинкту обнимали своих мужей, с негодованием отклонили их отвратительные ласки. Мужья разозлились, жены подняли крик, и многие супружеские пары передрались.

Мужчины схватили ночные колпаки и воспользовались ими для некоторых нужд, удовлетворение коих обходится без помощи памяти и здравого смысла. Дамы с той же целью воспользовались вазами с туалетных столиков. Слуги, позабыв о своих обязанностях в отношении господ, появились в их комнатах, даже не сознавая, где они находятся. Но так как человек от природы любопытен, они полезли во все ящики, а так как человеку свойственно любить блеск серебра и золота, не нуждаясь при этом в памяти, они хватали все, что попалось им под руку.

Хозяева хотели крикнуть: "Держите вора", - но понятие вора исчезло из их мозгов, и этого слова они никак не могли вспомнить. Все забыли слова и издавали одни лишь неразборчивые звуки. Это было куда хуже, чем при вавилонском столпотворении, ибо там каждый сразу выдумывал новый язык.

Врожденная чувственность так сильно проявлялась у молодых лакеев, что эти наглецы в исступлении бросались на первых попавшихся женщин и девушек, будь то кабатчицы или президентши, а последние, позабыв об уроках стыдливости, предоставляли им действовать беспрепятственно.

Настало время обедать; теперь никто не знал, как за это взяться. Никто не ходил на базар ни чтобы купить что-либо, ни чтобы продать. Слуги вырядились в господское платье, а хозяева - в лакейское. Все ошалело рассматривали друг друга. Те, что посмекалистее (а именно простолюдины), еще кое-как перебивались, у других же не было решительно ничего. Первый председатель, архиепископ ходили совсем голые, а их конюхи красовались кто в красных мантиях, кто в ризах; все смешалось, все готово было погибнуть от нищеты и голода, ибо никто не понимал друг друга.

Немного погодя музы сжалились над этим несчастным отродьем; они добрые, хоть иной раз и являют дурным людям свой гнев; поэтому они умолили свою мать возвратить хулителям память, которую она отняла у них.

Мнемозина снизошла в царство противоречий, где так дерзко поносили ее, и обратилась к ним со следующими словами:

"Прощаю вас, дураки. Но помните: без пяти чувств нет памяти, а без памяти нет ума".

Дикастерики поблагодарили ее довольно сухо и постановили, что ей будет сделан выговор.

Сеянисты описали весь этот случай в своем журнале; тут стало явно, что они еще не вполне исцелились. Лиолисты воспользовались поводом для придворной интриги. Мэтр Кожэ, вконец ошеломленный этим приключением и ничего в нем не поняв, предложил своим ученикам следующую превосходную аксиому:

"Non magis musis quam hominibus infesta est ista quae vocatur memoria"

//To. что зовется памятью, не враждебно ни людям, ни музам (лат.).

ИСТОРИЯ ПУТЕШЕСТВИИ СКАРМЕНТАДО, НАПИСАННАЯ ИМ САМИМ

Я родился в городе Кандии в 1600 году. Мой отец был там правителем; и я вспоминаю, что некий посредственный поэт, но зато выдающийся тупица, по имени Иро, сочинил скверные стишки в мою честь, в коих восхвалял меня как потомка Миноса по прямой линии; но когда отец мой впал в немилость, он сочинил другие стишки, в коих я назывался уже лишь потомком Пасифаи и ее любовника.

Дрянной человечишка был этот Иро и самый докучный мошенник на всем острове.

Когда мне минуло пятнадцать лет, отец послал меня учиться в Рим.

Я прибыл туда в надежде познать все истины, ибо до тех пор меня обучали прямо противоположному, по обычаю невежественного мира, протянувшегося от Китая до самых Альп. Монсеньер Профондо, коему меня препоручили, был странный человек и один из самых неистовых ученых на свете. Он хотел научить меня аристотелевым категориям и готов был зачислить меня в категорию любимцев своего сердца; мне удалось благополучно избежать этой чести. Я видел торжественные шествия, видел изгнание дьявола и несколько грабежей.

Говорили, хотя это было в высшей степени неверно, будто синьора Олимпия, весьма осмотрительная особа, продавала многое, чего не следует продавать. Я был в таком возрасте, что все это казалось мне чрезвычайно занятным. Одна молодая дама весьма покладистого нрава, по имени синьора Фатело, вознамерилась меня полюбить.

За ней ухаживали преподобный отец Пуаньярдини и преподобный отец Аконити, молодые монахи ныне уже не существующего ордена; она примирила их между собой, одарив своей благосклонностью меня; но в то же время я подвергался опасности быть отлученным от церкви и отравленным. Я уехал из Рима, весьма довольный архитектурой собора святого Петра. Я совершил путешествие во Францию; то было время царствования Людовика Справедливого. Первым делом меня спросили, не желаю ли я получить на завтрак кусочек маршала д'Анкр, которого изжарили по требованию народа и теперь продавали в розницу всем желающим по сходной цене.

Это государство постоянно находилось во власти гражданских войн, которые велись иногда из-за места в государственном совете, иногда из-за контроверзы на двух страницах. Уже более шести десятков лет этот огонь, то угасающий, то раздуваемый с новой силой, опустошал сию прекрасную страну. Так проявлялась свобода галликанской церкви. "Увы, - подумал я. - А ведь народ этот рожден был мягкосердечным, что же могло так извратить его характер? Он шутит и устраивает Варфоломеевскую ночь. Блаженно то время, когда он будет только шутить!"

Я отправился в Англию; такие же распри возбуждали там такое же ожесточение. Благочестивые католики ради блага Церкви решили взорвать при посредстве пороха короля, королевскую фамилию и весь парламент, дабы избавить Англию от сих еретиков. Мне показали то место, где, по велению блаженной памяти королевы Марии, дочери Генриха VII, сожгли более пятисот ее подданных. Один ибернийский священник заверил меня, что это было весьма доброе дело: во-первых, потому, что сожженные были англичане, во-вторых, потому, что они никогда не употребляли святой воды и не веровали в вертеп святого Патрика. Он в особенности удивлялся, как это королева доныне не причислена к лику святых; но он уповал, что это сделано будет в недолгом времени, как только кардинал-племянник улучит для этого свободную минуту.

Я поехал в Голландию в надежде найти больше покоя у более флегматичных ее народов. Когда я прибыл в Гаагу, как раз отрубали голову одному почтенному старцу. То была плешивая голова первого министра Барневельдта, самого заслуженного человека в Республике. Поддавшись жалости, я осведомился, в чем состояло его преступление, может быть, он совершил государственную измену?

- Он совершил нечто гораздо худшее, - ответил мне проповедник в черной мантии. - Этот человек полагал, будто можно с тем же успехом спастись добрыми делами, как и верою. Вы, разумеется, понимаете, что ни одна республика не выдержит, ежели распространятся подобные суждения, и что надобны суровые законы, дабы пресечь такую мерзость и позор.

Некий глубокомысленный политик тех мест сказал мне со вздохом:

- Увы, сударь, добрые времена не будут длиться вечно; этот народ по чистой случайности проявляет ныне такое рвение; в глубине души он привержен отвратительному догмату терпимости, и когда-нибудь он к этому и придет; от такой мысли я прихожу в трепет.

И я в ожидании зловещего будущего, когда восторжествует умеренность и снисхождение, с великой поспешностью покинул страну, в коей царила суровость, не смягчаемая никакими удовольствиями, и, погрузившись на судно, отправился в Испанию.

Двор находился в Севилье, галионы уже прибыли, все дышало довольством и изобилием, стояло самое прекрасное время года. В конце аллеи из апельсиновых и лимонных деревьев я увидел некое подобие огромного ристалища, окруженного ступенчатыми скамьями, коя покрыты были драгоценными тканями. Под великолепным балдахином восседали король, королева, принцы и принцессы.

Напротив августейшего семейства стоял другой трон, но более высокий.

Обратившись к одному из моих спутников, я сказал:

- Не вижу, зачем может быть нужен этот трон, разве что он прибережен для самого господа бога.

Эти опрометчивые слова были услышаны одним важным испанцем и дорого мне стоили. Я все еще воображал, что мы сейчас увидим какую-нибудь карусель или бой быков, как вдруг на трон взошел великий инквизитор и благословил оттуда короля и народ.

Вслед за тем явилась целая армия монахов, шествовавших попарно, черных, серых, обутых, босых, бородатых, безбородых, в остроконечных капюшонах и без капюшонов; за ними шел палач; затем окруженные альгвазилами и грандами, показались человек сорок, одетые в балахоны из мешковины, на коих намалеваны были черти и языки пламени. То были евреи, упорно не желавшие отречься от Моисея, христиане, которые женились на своих кумах, либо не поклонялись божьей матери Аточской, либо не захотели избавиться от своих наличных денег в пользу братьев иеремиев. Сперва проникновенно пропели очень красивые молитвы, а затем сожгли на медленном огне всех преступников, что было чрезвычайно поучительно для всей королевской фамилии.

Вечером, когда я уже ложился спать, ко мне явились два сыщика инквизиции в сопровождении служителей святой Германдады; они нежно обняли меня и, не говоря ни слова, отвели в темницу, весьма прохладную, обстановка которой состояла из циновки и красивого креста. Там оставался я шесть недель, после чего преподобный отец инквизитор послал за мною с просьбой явиться к нему для беседы; некоторое время он сжимал меня в объятиях с чисто отеческой теплотой; он сказал мне, что был искренне огорчен, узнав, что меня поместили в столь скверное жилище, но все апартаменты его дома переполнены, и он надеется, что в следующий раз меня устроят с большими удобствами. Затем он по-дружески спросил меня, не знаю ли я, по какой причине там очутился. Я отвечал преподобному отцу, что, по-видимому, по причине моих прегрешений.

- А за какое именно прегрешение, дорогое дитя мое? Доверьтесь мне безбоязненно.

Но сколько я ни ломал голову, все же никак не мог догадаться, и тогда он милостиво навел меня на верный путь.

Наконец я вспомнил свои опрометчивые слова. Я расплатился за них шестью неделями выучки и штрафом в тридцать тысяч реалов. Меня отвели на поклон к великому инквизитору; то был вежливый человек, он спросил меня, как мне понравился его маленький праздник. Я ответил, что это было восхитительно, и начал торопить моих спутников покинуть эту страну, как она ни была прекрасна. Они успели рассказать мне о всех великих деяниях, кои совершили испанцы во имя религии. Они прочитали записки знаменитого епископа Чиапского, судя по которым десять миллионов неверных в Америке были зарезаны, сожжены либо утоплены во имя обращения их в истинную веру. Я подумал, что сей епископ преувеличивает; но даже если свести число жертв к пяти миллионам, то и это достойно восхищения.

Страсть к путешествиям по-прежнему томила меня. Я рассчитывал завершить обзор Европы Турцией; туда мы и отправились. Я решил не высказывать более своего мнения о празднествах, какие мне доведется узреть.

- Эти турки, -сказал я своим спутникам, -неверные, они не были крещены, а стало быть, окажутся еще более жестокими, нежели преподобные отцы инквизиторы. Пока мы будем у магометан, давайте хранить молчание.

Итак, я отправился к магометанам. К великому моему удивлению, в Турции было гораздо больше христианских храмов, чем в Кандии. Я даже видел многочисленных монахов, коим дозволялось свободно молиться деве Марии и проклинать Магомета то по-гречески, то полатыни, а иногда по-армянски.

- Что за славные люди турки!-воскликнул я.

В Константинополе греческие и латинские христиане пребывали в смертельной вражде между собою; их рабы грызлись, как уличные собаки, которых хозяева разгоняют палками. В те времена великий визирь покровительствовал грекам. Греческий патриарх обвинил меня в том, что я ужинал с латинским патриархом, и государственный совет единодушно приговорил меня к сотне палочных ударов по пяткам, от коих можно было откупиться пятью сотнями цехинов.

Назавтра великого визиря удушили; на послезавтра его преемник, который стоял на стороне латинской партии и был удушен месяцем позже, присудил меня к такому же штрафу за то, что я ужинал с греческим патриархом. Я очутился перед горестной необходимостью не посещать более ни греческую, ни латинскую церковь. Чтобы утешиться, я нанял на срок чрезвычайно красивую черкешенку, самую нежную особу, когда она бывала со мною наедине, и самую благочестивую, когда она бывала в мечети. Однажды ночью, в упоении нежной любви, она, целуя меня, воскликнула:

- Аллах, илля Аллах!

Это сакраментальные слова турков; а я думал, что это сакраментальные слова любви; и я вскричал столь же нежно:

- Аллах, илля Аллах!

- Хвала милосердному господу, вы турок, -сказала она.

Я ответил, что благословлял Аллаха за то, что он даровал мне силу, и почувствовал себя весьма счастливым. Наутро явился имам, чтобы совершить надо мною обрезание, и так как я оказал некоторое сопротивление, кади того квартала, человек, приверженный закону, предложил посадить меня на кол; я спас мою крайнюю плоть и мой зад при помощи тысячи цехинов и незамедлительно бежал в Персию, твердо решившись не слушать более ни греческой, ни латинской обедни в Турции и не восклицать "Аллах, илля Аллах!" во время любовных утех.

По прибытии в Исфаган меня спросили, предпочитаю ли я черного либо белого барана. Я отвечал, что мне это глубоко безразлично, было бы нежным его мясо. Надо знать, что еще доныне персияне разделяются на секты Черного барана и Белого барана. Они подумали, будто я насмехаюсь над обеими сторонами, так что не успел я войти в городские ворота, как уже впутался в серьезное судебное дело; чтобы разделаться с баранами, мне пришлось употребить большое количество цехинов.

Я достиг пределов Китая в сопровождении толмача, который уверил меня, что это страна, где живут весело и свободно. Там хозяйничали татары, предавшие всю страну огню и мечу; и преподобные отцы иезуиты, с одной стороны, так же как преподобные отцы доминиканцы - с другой, говорили, что они втайне от всех отвоевывают души для господа бога. Никогда еще не бывало столь ревностных обратителей в истинную веру, ибо они поочередно преследовали друг друга; они строчили в Рим целые фолианты, заполненные клеветой, они называли друг друга неверными и совратителями душ человеческих. Особенно ужасная распря возникла у них по вопросу о том, как следует кланяться. Иезуиты желали, чтобы китайцы приветствовали своих отцов и матерей на китайский манер, а доминиканцы хотели, чтобы они делали это по римскому обычаю. Случилось так, что иезуиты приняли меня за доминиканца. Его татарскому величеству доложили, будто я папский шпион.

Источник: https://studfile.net/preview/16530081/