Схожую стратегию восприятия можно выявить в результате анализа сюжетов и мотивов опубликованных на страницах «Сибирского вестника» и «Сибирской жизни» прозы и поэзии А. Немоевского. Универсум пролетария, труд, заменяющий ему религию, выразился в самом известном цикле писателя «Листопад», и две поэтические медитации в прозе из этого цикла, которые изображают понятные сибирякам образы рабочего на фабричном корабле и шахтера («Автоматы» и «Подземные голоса»), появляются в томской периодике 1903 г. в виде перепечаток из «Северо-Западного слова» (Сибирская жизнь, 1903, № 193, с. 3) и «Южного обозрения» (Сибирская жизнь, 1903, № 261, с. 2-3). В то же время эксплуатирующий образы античной мифологии («Ось новую мира циклопы куют...» - Сибирская жизнь, 1901, № 95, с. 2) стихотворный отрывок и четыре пейзажные натурфилософские «миниатюры» Немоевского привлекают местных переводчиков, очевидно, в большей степени, чем его пролетарская поэзия. Учитывая, что «Миниатюры» («В вышине», «Жизнь», «Два поколения», «В пространстве», «Две тени» - Сибирская жизнь, 1908, № 13, с. 2) в переводе В. Фукс появляются уже после событий 1908 г., когда революционный пафос становится основным для «младопольцев», выбор в пользу притч-зарисовок видится симптоматичным в плане характеристики регионального восприятия новейших течений зарубежной литературы рубежа веков.
События 1905 г. изменили характер рецепции польской литературы в сибирской печати. Финальную черту в истории восприятия «Молодой Польши» на страницах дореволюционной сибирской периодики подводит опубликованный в апреле 1908 г. обширный критический очерк, подписанный Павлом Николаевым. Указаний на источник заимствования не обнаруживается, как и более подробных данных об авторе эссе. Заглавие статье «Силуэты польских писателей» дано, очевидно, не без влияния изданной в 1906 г. серии очерков «Силуэты русских писателей» критика-импрессиониста Ю. И. Айхенвальда [1906], в манере которого автор пишет о самых значительных, с его точки зрения, «младополь- цах» - К. Тетмайере, С. Пшибышевском и А. Немоевском.
Подобно Айхенвальду, он превозносит индивидуальность художника слова, характеризуя его манеру в духе тех же мистических представлений о поэте. Парадоксальным образом залогом гениальности героев его очерка становится тесная взаимосвязь с «историческим пространством и временем» (Ю. И Айхенвальд), а не оторванность от них, хотя в предисловии к трехчастной заметке П. Николаев и пишет: «Выбрав кардинальных польских писателей, я и в произведениях их буду останавливаться только на более ценном для характеристики писательского творчества» (Сибирская жизнь, 1908, № 75, с. 2).
Критический очерк организован мыслью имагологического плана: автор, убежденный в справедливости идеи близости русского и польского народов, отмечает: «Литературы двух ветвей великого славянского народа идут рука об руку и вызывают равномерный интерес и уважение к себе на Западе». Точки пересечения видятся ему в исканиях русской и польской интеллигенции в сфере «устроения совместной жизни лиц обоего пола», «создания нового “credo”», «ломки обветшалых традиций» (Там же). Немаловажно то, что основанием для этого сближения Николаев считает количество русских переводов с польского: «Количество переводов той или другой иностранной литературы может служить если не единственным, то во всяком случае существенным доказательством процветания этой литературы и глубокого интереса к ней читающей публики, а если к этому добавить еще чувство сожаления читателя из-за незнания языка того народа, с литературой которого он знакомится, даже по хорошим переводам, то, я думаю, ценность такой литературы сделается вполне несомненной. Подобное явление наблюдается у читающей русской публики к произведениям польских писателей. Никогда наша переводная литература не обогащалась такой массой переводов с польского, никогда писатели так быстро не завоевывали прочных симпатий у русских читателей, как в настоящий момент» (Сибирская жизнь, 1908, № 75, с. 2). Публикация этого тезиса на страницах сибирской прессы 1908 г. имела соответствующий фундамент, поскольку 85 % переводов с польского, опубликованных в местных газетах, по нашим подсчетам, к этому моменту уже нашли своего читателя.
Портреты трех писателей, изображенных Николаевым, исполнены в импрессионистических тонах. Пшибышевский изображен как «артист в душе и философ раздумья», Немоевский - как «разбивавший пласты угля в душных каменноугольных копях, покрытый потом и мелкой черной пылью», «надрывающийся над тяжелой, полной риска работой», а Тетмайер видится автору «то гордым анархистом, требующим себе своих читателей, то самовлюбленным Нарциссом, склонившимся над зеркальным “стихотворениями в прозе”». Новаторство каждого из своих героев Николаев определяет довольно точно. Самой ценной в прозе Пшибышевского, по его мнению, является идея свободы индивидуальности: «Торжество внешних моральных и эстетических законов - торжество не полное, к нему шел индивид, насилуя себя, - важно и дорого проникновение ими свободное, индивидуальное, тогда личность есть нечто полноправное, самобытное; она не умирает, духовно зажатая в тисках традиций и обрядов». «Великой заслугой» Немоевского видится ему «проповедь труда, постановка пролетария на видное место». К Тетмайеру он направляет тех, «кто переживает момент титанического подъема или удручен страданиями затаенной гордости»: в его произведениях он увидит презрение к толпе, «у которой никогда не дрожит сердце - кровавое, трагическое страшное» (Там же).
Необходимо отметить, что личность и проза Пшибышевского, в отличие от двух других писателей, не нашла переводческого и критического восприятия в сибирской дореволюционной периодике, его имя упоминается единственный раз, в последней по хронологии публикации, анонсирующей польскую литературу. Из рубрики «Литературный дневник» «Сибирской жизни» за 1913 г. читатель мог узнать, что «Вышло из печати “^уотокте” (Освобождение) Ст. Пшибышевского, вторая часть его “Сильного человека”» (Сибирская жизнь, 1913, № 94, с. 4).
Прецедент восторженного, идеологически ориентированного очерка П. Николаева не имеет типологического соответствия в общей картине восприятия польской литературы в Сибири второй половины 1900-х гг. После погромов 1905 г. и закрытия «Сибирского вестника» среди переводов с польского, опубликованных в «Сибирской жизни», не находится произведений представителей современной польской литературы, вероятно, в силу того, что большинство из них приняли ориентацию национально-патриотического или социально-политического толка. Местные переводчики обращаются к нейтральной с точки зрения цензуры, но актуальной с позиции областнической программы культурного развития региона краеведческой тематике. В целом же количество переводов с польского значительно уменьшается, что связано с активной политической ангажированностью большей части польских литераторов после 1905 г., отразившейся в их произведениях. Так, в 1906-1908 гг. («Сибирская жизнь» выходила до 1919 г.) печатаются всего четыре произведения с пометой «перевод с польского», все они в большей или меньшей степени имеют очерковый характер путевых заметок и отражают колорит нравов различных этнических групп или рисуют природные картины. Так, напечатанный в трех номерах крупный рассказ М. Темерсона «Манза» повествует о жизни и актуальных событиях в Маньчжурии (Сибирская жизнь, 1906, № 14, с. 2; № 16, с. 2; № 19, с. 2), в 1908 г. печатаются «сибирский эскиз» известного этнографа и географа А. Шиманьского «Виновен ли?» (Сибирская жизнь, 1906, № 73, с. 2; № 78, с. 2) и «индийская легенда» Г. Сенкевича «Две долины» (Сибирская жизнь, 1908, № 221, с. 2).
Центральным звеном в реализации этой рецептивной стратегии выступает отражение на страницах «Сибирской жизни» истории и критического восприятия перевода поэмы «Киргиз» Г. Зелинского, изданного в 1910 г. товариществом «Бытовая Сибирь» в Томске с этнографически точными рисунками художников Г. И. Гуркина и В. Н. Белослюдова. Автором перевода выступил сибирский писатель, последователь областнических идей Г. Д. Гребенщиков, с творчества которого началась сибирская литература как таковая. В сентябре 1910 г. в «Сибирской жизни» был напечатан отрывок из его перевода. «Пир у Бия» представлял собой жанровую зарисовку, не отражающую сюжета и конфликта поэмы, но наполненную этнографическими реалиями. Из небольшого фрагмента читатель мог узнать, что такое «юрта» и «джвалух», «махан» и «кумыс», о внешности «остроскулых и усатых» киргизов и их «бледных жен» (Сибирская жизнь, 1910, № 214, с. 3). Этот отрывок выглядит органично в контексте переводов с польского и других литературных публикаций этого периода, отражающих имаголо- гические интенции областнической программы, этнографические разыскания ее приверженцев и стремление изучить и осветить традиции и обычаи народов Сибири и других регионов Российской империи как в научно-популярном, так и в публицистическом и литературно-художественном дискурсе. Замысел перевода поэмы и его воплощение были непосредственно связаны с наставничеством Г. А. Потанина, благодаря поддержке которого Г. Д. Гребенщиков переехал в Томск в 1909 г. и наследником идей которого себя позиционировал при сознательном конструировании «автобиографического мифа» (подробнее см. [Горбенко, 2016]).
С точки зрения исследования истории и стратегий восприятия польской литературы представляет интерес компетентный и доказательный отзыв на вышедший из печати полный перевод «Киргиза», опубликованный в феврале следующего 1911 г. (Сибирская жизнь, 1911, № 46, с. 5). Критический очерк принадлежал перу А. С. Качоровской, известной к этому времени своими трудами по проблемам современной литературы и философии, выпущенными отдельными изданиями в Санкт-Петербурге [Качоровская, 1904] и Томске [Качоровская, 1910]. Качоров- ская знакомит читателя с кратким содержанием поэмы и определяет ее философско-эстетическое своеобразие, полагая, что в истории похищенного в детстве джигита, укравшего свою возлюбленную (дочь убийцы своего отца) и погибшего с ней в степи от огня, посланного им вслед, «Зелинский представил психику порывов в соприкосновении со степью; показал развивающуюся энергию этого соприкосновения и зарисовал последовательное падение этих порывов»; «словом, дал философское объединение людской жизни со стихией в безлюдности; представил подавленные гулы недр психики совпадающими в тональностях со степью». Современные исследователи, обращающиеся к наследию Г. Зелинского, также подчеркивают, что польского писателя, изучившего в сибирской ссылке труды по культурологии и социологии, «интересовала не только местная экзотика, но и сама философия свободы» [Абдуллина, 2014, s. 10]. Разбор Кочаровской до сих пор сохраняет свою актуальность и представляет не только адекватное литературоведческое прочтение произведения, но и тонкие наблюдения переводо- ведческого плана.
Говоря о методе переводчика, автор очерка отмечает: «к сожалению, г. Гребенщиков понял эту поэму как бытописание», «философско-эстетическая сторона не была им принята во внимание (хотя уже самое слово «поэма», генетически означающее философско-офантазированное мировосприятие, должно было подсказать значимость большую, чем бытоописание)», «именно поэтому образы Зелинского потеряли для г. Гребенщикова самодовлеющее значение и перестали быть неприкосновенными: в первых двух главах своего перевода он доходит иногда до простой импровизации по плану Зелинского» (Сибирская жизнь, 1911, № 46, с. 5). К примеру, оказывается, что песнь киргиза, которую Качоровская дает в собственном дословном переводе, реализует в интерпретации Гребенщикова смыслы, противоположные оригиналу: в русском варианте герой соединяется с пращурами в гармоническом пении, в оригинале же песнь прадедов становится все тише, замолкая в безлюдности степи, предвещающей смерть джигиту.
И хотя итоговый «вердикт относительно всего перевода в целом» гласит, что «г. Гребенщиков виновен в неосмотрительном переводе», Кочаровская признает, что «бытовые черты, разбивающиеся на частности и детали», например «ритуал Баксы, перекочевья киргиз и отдельные моменты степного пожара», у переводчика получается передать «гораздо удачнее». Так или иначе, будучи помещенной в адекватный культурно-исторический, социально-политический и имагологиче- ский контекст, этот фрагмент русско-польских литературных контактов, открывающийся в региональной печати, становится более ясным. Интенции Гребен- щикова-переводчика и областника, определившие его стратегию в обращении с польским оригиналом, отражают характерные тенденции развития литературного процесса региона, обратившегося на данном этапе к инонациональным литературам как к носителям искомой культурной рефлексивности, то есть как к посредникам. Полемика, возникшая в статье Качоровской, свидетельствует о наличии альтернативной позиции, не ограничивавшейся регионализмом, ориентированной на широкий горизонт русско-зарубежных литературных контактов. При обращении к литературному регионализму следует учитывать обе упомянутые позиции, поскольку субъект рецепции в данном случае играет не менее важную роль, чем ее объект.
В этом контексте следует обратить внимание на благоприятную для рецепции польской словесности в Сибири рубежа веков почву, которую представляла местная польская диаспора. В конце XIX - начале XX в. польское население Сибири составляло, по данным переписи 1897 г., 23 985 человек [Скубневский, 1998, с. 171]; в Томской губернии было более 60 населенных пунктов, где проживали польские переселенцы в количестве 20 и более человек [Островский, 2001, с. 122]. Российские и местные власти небезосновательно считали перспективными потенциал поляков в колонизации Сибири и возможность положительно влиять на сибирское население. Только 1890-е гг. в университетском Томске, где издавалась большая часть анализируемых периодических литературных изданий, были открыты первая польская библиотека, организовано католическое благотворительное общество, положено начало строительству интерната для польских детей, получено благословение папы Леона XIII для Томского прихода [Нам, 2010, с. 320]. На страницах периодики появляется образ поляка-ссыльного, сближающийся с образами декабристов и транслируемый, в первую очередь, областниками, симпатизировавшим идеям автономии, с одной стороны, а с другой - инициировавшим тщательное изучение Сибири. Именно они посредством публицистических заметок вводят в научный оборот большое количество новых (в основном местных источников), освещающих историю сибирской полонии [Чернова, 2015] и включающих ее таким образом в контекст сибирской жизни. Переводы с польского следует рассматривать как часть этого процесса. Важный вопрос связан с кругом авторов этих переводов, среди которых обнаруживаются несколько центральных фигур, выпустивших собственные циклы. Среди них необходимо выделить авторов, опубликовавших наибольшее количество переводов с польского, - А. О. Станиславского (не менее 15 переводов) и И. И. Почекаса (не менее 14 переводов). Сопоставление их переводных публикаций позволяет понять важность творческих установок и личности субъекта региональной рецепции инонациональных традиций и тенденций в литературе.