Статья: Проблема большевизма в философской публицистике русского зарубежья

Внимание! Если размещение файла нарушает Ваши авторские права, то обязательно сообщите нам

Отвечая на второй вопрос, следует сказать, что социализм, включенный в ценностную систему буржуазной цивилизации, имел самое непосредственное отношение к мировым войнам. Достаточно вспомнить о национал-патриотических настроениях западной социал-демократии в Первой мировой войне и националистическом рецидиве социализма, способствовавшего разжиганию Второй мировой войны. В этом смысле не кажется голословным еще одно утверждение Струве, достигающее пророческой остроты: «Осуществление германской социал-демократии будет концом социализма как целостного идейного построения, которое можно принципиально противопоставить буржуазному строю» [4, с. 320].

Следуя дальше за мыслью П.Б. Струве, трудно не восхищаться его пророческой прозорливостью: «Социализм будет буржуазным или его не будет». Наша интеллигенция, восхищенная и очарованная европейским Просвещением, все же оставалась русской. Она могла улавливать самые сокровенные противоречия жизненного уклада Запада. Но при этом «умудрялась» переносить их болезненные последствия на русскую почву. Трудно избежать искушения согласиться со Струве, что социализм в России «не был буржуазным» и потому «съел государство, пролетариат и себя» [4, с. 320]. И все же к 1914 г. Россия не была ни буржуазной, ни капиталистической, и потому в ней не могло быть не только буржуазного социализма - в России вообще не могло быть социализма. Следовательно, социализм не мог «съесть» ни государство, ни пролетариат.

Сегодня невозможно точно сказать, по какому принципу редакция «Русской мысли» отбирала материал для своих журналов. Но замечательно то, что вопросы, поставленные в более ранних номерах, получали развернутые ответы в ближайших последующих выпусках журнала. Так, известный в дореволюционной России правовед В.Б. Ельяшевич, отвечая и П.Б. Струве, и П.М. Бицилли, и многим другим на их замечания об отсутствии в России пролетариата, совершенно справедливо подчеркивал, что у нас и буржуазии-то не было. Так, он писал: «Были люди, которые торговали, которые занимались промышленностью. Но недостаточно одинакового занятия, одинаковой профессии, чтобы составлять класс. Нужны другие признаки. А их не было. Не было ни сознания единства, ни сознания своей силы, своей роли в государстве, своей связи с ним.» [5, с. 201]. И откуда взяться классу?

На Западе классовое (не сословное) формировалось едва ли не со Средневековья. В этот процесс постепенно вливались купцы и ремесленники, аристократы и духовенство, интеллектуалы, крестьяне. На протяжении нескольких (четырех-пяти) веков все они «притирались» друг к другу, порождая множество ранее неизвестных социальных практик, институтов. Университеты, парламенты, банки, биржи, мануфактуры, разного рода коллегии и гильдии возникали и последовательно добивались легитимации. И все это в конечном счете только к XIX в. оформилось в систему буржуазно-капиталистических отношений.

В России же «буржуазное просвещение», как известно, насаждалось «сверху» и не систематически. Вместе с тем огромные расстояния затрудняли естественное развитие экономических, социальных и политических связей. Конечно, и русские предприниматели выходили из разных слоев, но среди них фактически не было тех, кто принадлежал к высшему уровню социальной иерархии традиционного общества. Тем самым социальный авторитет новой силы в общественном сознании даже к началу XX в. был неустойчив. У нас не просто «все слои населения жили вне и без государственного сознания». Они жили рядом с государством, боялись его и уповали на него, но очень долго даже не помышляли об участии в его жизни. Вот почему «слои мелкого и среднего промышленно-торгового населения по всей России представляли собой аморфную массу. Крупная торговля и промышленность… стали занимать в России все большее место. Но их социальная и политическая роль совершенно не соответствовала их хозяйственному значению. Объединиться, потребовать себе подобающего места в государстве представители торговли и промышленности не сумели. Они оставались не субъектом, а объектом власти» [5,

с. 201]. К тому же В.Б. Ельяшевич не знал или сознательно умолчал и о том, что самая продуктивная часть капитала, функционирующего в России, находилась под контролем иностранных компаний.

Принцип аргументации В.Б. Ельяшевича может быть применен и в отношении других социальных групп в России. Так, огромное количественное преобладание крестьян в социальной структуре России еще не делало крестьянство классом в строгом смысле слова. К началу ХХ в. оно все еще оставалось стихийной массой, не просто разобщенной, но оказавшейся в состоянии хозяйственного и правового переформатирования. Появление партии эсеров, претендующей на политическое руководство десятками миллионов людей, которые вообще имели весьма слабое представление о том, что такое государство, должно было выглядеть как цивилизационное недоразумение.

Пролетариат в организационном смысле был более оформлен в силу того, что сосредоточивался в крупных городах, где концентрировалось капиталистическое производство. Но рассчитывать на его социальную, а тем более политическую зрелость в начале XX столетия было утопически преждевременно. Хорошо известен факт, что В.И. Ленин еще в начале 1917 г., фактически накануне революции, не допускал даже возможности организованного восстания рабочих, не говоря уже о его успехе. Ленин был реалистом. Он не мог не отдавать себе отчета в том, что русский пролетариат очень молод и еще не обладает классовым самосознанием. К началу империалистической войны на петербургских, московских, екатеринбургских и нижегородских заводах едва ли появились рабочие во втором поколении. Подавляющее большинство из тех, кто стоял у станка в то время, еще совсем недавно пахали землю. Даже внутрироссийская солидарность пролетариата вряд ли была осуществима. В связи с этим странным выглядит заключение В.Б. Ельяшевича о том, что в России рабочий был не только вне государства, как крестьянин или промышленник, рабочий был «антигосударственным по принципу. Он не только не сознавал своей связи с государством, он был убежден, что его интересы противоположны государственным, что он в интернационале» [5, с. 204].

Ведь если кого-то и можно было отнести в России к антигосударственным группам, имеющим «интернациональные» интересы, то в первую очередь буржуазию. Строго говоря, российский капитализм изначально был фикцией. Хорошо известна решающая роль иностранного капитала в российской финансово-экономической системе. Достаточно обратиться к статистике, которую привел В.И. Ленин в работе «Империализм как высшая стадия капитализма». Вывод, сделанный на основании объективных показателей, очень выразителен. Англии, США, Франции и Германии в 1914 г. принадлежало «почти 80% всемирного финансового капитала. Почти весь остальной мир, так или иначе, играет роль должника и данника этих стран - международных банкиров, этих четырех «столпов» всемирного финансового капитала» [6, с. 358]. Капитализм в России был номинально русским; фактически он был интернациональным. Вступление нашей страны в мировую империалистическую войну с сомнительными национальными интересами - тому подтверждение. Кстати сказать, активное участие иностранных держав в Гражданской войне 1918-1920 гг. имеет то же объяснение. И тем же объясняется та легкость, с которой русская интеллигенция в эмиграции оправдывала свое сотрудничество с интервентами.

Пожалуй, самым удивительным в сознании русской интеллектуальной элиты, отторгнутой революцией, было ее нежелание отказаться от умозрительных установок, сформировавшихся под влиянием буржуазной просвещенности. П.Б. Струве, П.М. Бицилли, П.Н. Савицкий, С.С. Ольденбург, В.В. Шульгин др. - почти все, чьи статьи мы сегодня перечитываем, - потерпев военное и политическое поражение, переживая идеологическое поражение, продолжали настаивать на своей исторической правоте. Отталкиваясь от верных теоретических посылок, они отказывались, не в состоянии были видеть и оценивать реальность в ее данности «здесь и сейчас». Кто бы стал спорить с тем, что «революционность есть всегда активное и творческое состояние искания и создания новых путей политической борьбы, сочетающее различные программы с различными приемами политической активности» [7,

с. 215]? В самом деле, революционная Россия создала огромное число политических программ и форм политической активности. Но почему вся ответственность за ее бедственное положение по окончании Гражданской войны возлагалась на большевиков? Притом что всем была очевидна их «вторичность» в революции. Государственный переворот был совершен не в октябре, а в феврале 1917 г. Большевики в буквальном смысле подобрали нелегально захваченную буржуазией и не обретшую легитимности власть. Творческий потенциал «российской» буржуазии оказался даже не нулевым, а отрицательным.

Далее. Кто бы стал спорить с тем, что «носителем революционного действия всегда является организованное и верующее в свои идеи меньшинство»? Парадоксальная ситуация возникла в России в середине семнадцатого года прошлого столетия. Власть оказалась в руках небольшой партии, представляющей интересы не существующего де-факто класса. Но как показала история, именно наличие такой партии свидетельствовало в пользу рождения нового класса, политически ничтожного вначале, но невероятно быстро набравшего силу. Налицо нарушение логики социально-политического процесса. Обычно все происходит в обратной последовательности. Сначала - класс, потом - партия. Однако, вероятно, такой порядок присущ классически буржуазному ходу истории, когда классы складываются столетиями, постепенно, развивая собственное самосознание, последовательно генерируя и собственную партийную элиту, оформляющую постепенно это самосознание в идеологию. В России же, как мы видели, длительность процесса была сокращена до нескольких десятилетий. Партийная идеология, опирающаяся скорее на эмоционально-волевую мотивацию, чем на теоретическую аргументацию, видимо, сыграла роль реактива, в критический момент сплотившего пролетарскую массу. Причем, в отличие от западноевропейской, российская модель формирования пролетариата предполагала ассоциацию не только фабрично-заводских рабочих, но и изрядной части крестьянства, находившегося в состоянии гражданско-правовой неопределенности, и даже значительной части интеллигенции.

Подобное событие не могло произойти исключительно благодаря «крепости», «личной годности» энтузиастов революции. Так или иначе всем было понятно, что именно «объективная правота», питавшая революционный энтузиазм, «определила продолжительность борьбы» и «решила ее исход» [7, с. 215]. Тем не менее умозрительная предубежденность критиков революционной власти в первую очередь фокусировала мысль преимущественно на негативных сторонах советской действительности: на хозяйственной разрухе, экономическом упадке, социальном хаосе, политической беспомощности. Струве, безусловно, выражал точку зрения почти всей русской эмиграции, обвиняя большевиков в пренебрежении национальными интересами России. Но в контексте данной статьи более важно подчеркнуть, что в действиях большевиков помимо «вредоносности» усматривалось фундаментальное противоречие: «Большевизм должен быть организацией хозяйства и промышленности - и он разрушает хозяйство и промышленность. Большевизм должен быть диктатурой пролетариата - и он уничтожает пролетариат… Большевизм как государственная система своим осуществлением и бытием как будто опровергает экономический материализм» [7, с. 218].

Сегодня, почти сто лет спустя, мы можем более объективно оценивать то, что делалось нашими соотечественниками внутри страны, и то, как это понималось нашими соотечественниками, оказавшимися за ее пределами. И мы не ставим перед собой задачу дезавуировать позицию непонимания русской эмиграцией сути происходящего в России после окончания Гражданской войны. Мы хотели бы показать, что такая позиция была обусловлена узостью мировоззренческого горизонта, заданного буржуазной образованностью, что влекло за собой и методологическую ограниченность первых критиков большевизма. В этом смысле показательны размышления К. Зайцева, который «видел», как «под разрушительными ударами большевистского молота куется творец новой русской культуры» [1, с. 128].

Окончание Гражданской войны, отказ от политики военного коммунизма, замена продразверстки продуктовым налогом, разрешение мелкой торговли, видимо, вызвали надежду на то, что ход истории вернется в обычное русло. Ведь так оканчивались все известные революции. Произошедшие потрясения завершались подлинным национальным единением. «Собственность, государство, самоуправление, право, нация, церковь - это все старые слова, и в них все тот же старый смысл. Новое в них только то, что вся Россия влагает в эти слова один и тот же смысл и что для всех русских это - не только слова и не только смысл - а неизгладимая составная часть их сознания, сливающая их в одно неразрывное, как монолит, духовное целое» [1, с. 129]. Наступивший мир в самом деле создавал видимость того, что русская история повторяет событийный ряд начала XVII столетия. И теперь проблемы, накопившиеся за триста лет, разрешатся, примирив всех антагонистов. «Мелкая собственность окончательно поглотит противоположение бывшего помещика и бывшего крепостного»; «земская волость объединит сословное сельское управление и барское земство»; общее «гражданское уложение устранит саму память о двойственности правопорядка»; появятся «единая государственная власть, причудливо сочетающая будущее с воспоминаниями прошлого»; «церковь, освобожденная и просветленная в гонениях и мученичестве» [1, с. 129], - такими видел элементы русского самосознания, связывающие новую и старую Россию, К. Зайцев. Однако высшим ценностным ориентиром ему представляется «время, когда сойдутся пути буржуазного мира и Советской России», когда «русский гражданин, гордо сознающий свою «буржуазную» сущность», «сохранит и сбережет пламя мировой культуры» [1, с. 130].

Источник: https://otherreferats.allbest.ru/download/1285414/