Кабинет хозяина прииска, изображенный Потаниным с почти гоголевской бытописательной достоверностью, выглядит следующим образом:
«Кабинет Геллерта представлял отрывок европейской культуры, занесенный в тайгу, как кипрей и осот занесены с деревенских пашен на приисковые отвалы. На стенах висели портреты немецких музыкантов и поэтов, гравюры Рембрандта, бюстики Гете и Шиллера. Широкий шкап вмещал не менее 200 томов, где, кроме Лессинга и других немецких классиков, была многотомная “Азия” Риттера. У другого простенка стояла горка с редкостями, окаменелостями и древностями, вынутыми из золотоносного пласта, самородок самый большой, найденный в Паисиевском прииске и лежавший на свидетельстве от горного правления, и разные замечательные поделки европейского вкуса. Под столом лежала вместо ковра шкура исторического медведя, который был убит в то самое время, как торжественно въезжал в Паисиевский прииск на корове, в которую завязал лапу. В углу стоял столик для приема золота; над ним вески и магнит, а под ним тяжеловесный окованный сундук, в котором была медная урна с замком - сюда-то всыпалось ежедневно золото и хранилось под надзором ун<т->ера, то есть сибирского казака» [Там же. С. 22].
При этом в романе «интеллектуальная» наполненность кабинета не свидетельствует об интенсивной жизни ума Геллерта. Всё, представленное читателю, для немца не более чем способ создать комфорт вокруг себя. Иная картина наблюдается в описании быта ссыльного поляка, в образе которого представлен истинно образованный человек:
«Он попал нечаянно в гости к уединенно-жившему обывателю Брониславу Каэтановичу. Все ему в его квартире показалось не по-провинциальски: куча книг, Сэй, Смит, Воловский, Рошер, Милль; полуразрушившийся от страданий и занятий организм хозяина; огненный взгляд, в контрасте с утлым телом; его обращение со слугой на вы: “Не стучите там так громко, Леонид!” Католическое имя слуги, шляпа, которую хозяин не снимал и в комнате - все переносило Ваныкнна в страну, wo die Cytronen blьhen» [Там же. С. 17].
Очевидно, что создание интерьеров в тексте служит для характеристики ключевых героев. Эта характеристика образов нужна Потанину для выражения идеи, «тенденции», сводящейся к артикуляции «местных вопросов»: фигура немца, в частности, позволяет автору указать на отсутствие подлинной сибирской интеллигенции, на подмену ее внешне культурными, но бесконечно чуждыми сибирской жизни людьми. Поляк тоже не может удовлетворять запросам автора, так как его заботят больше проблемы человечества, прогресса и науки, а не местные нужды.
Примечательно, что, по Ю.М. Лотману, инфернальное начало является одним из сюжетных архетипов русского романа, герой которого, по Ю.М. Лотману, словно обязан оказаться в Сибири: «Сибирь оказывается исключительно существенным моментом пути героев» [10. С. 724] и «...очень показательно именно для русского варианта, что - и при отсутствии ссылки или каторги - воскресение происходит именно в Сибири» [Там же. С. 725]. Вместе с тем логически развертываемая тема тайги-ада прерывается темой идиллии.
В романе она получила меньшее воплощение. Идиллическое начало конструируется с помощью приёмов ретроспекции и пейзажа. В первый раз идиллические черты мы можем проследить в изображении фантазий отца Ваныкина:
«Отец мечтал об счастьи провинциала: завести свой дом, свою скотину, свою заимку - это был идеал сибирского блаженства. Он любил воображать себя сидящим за чайным столом; молодая жена сына разливает душистый чай; сливки не купленные, а от собственной коровы; маленькая внучка на коленях» [3. С. 16].
Н.М. Ядринцев, развивая созданный Потаниным образ, включает в свой вариант романа изображение «одной из станиц Киргизской степи», где окончивший гимназический курс Ваныкин присматривается к опоэтизированной жизни и культуре киргизов, совершает путешествие на Алтай [4. С. 242-243].
Проводником идиллических мотивов в структуре «Тайжан» становится образ ссыльного поляка Бронислава Каэтановича, увлекающего молодого героя рассуждениями о всеобщем счастье людей. Идиллические мотивы звучат как в желании Ваныкина «войти в границы, приурочиться, локализоваться» [3. С. 34], так и в пейзажах, противопоставленных по эмоциональной окрашенности инфернальному облику прииска:
«. он ощупал мех - мягкий и сухой; он растянулся вдоль колоды, положил голову на руки и стал прислушиваться к тихим звукам тайги и приглядываться к почве, видневшейся между стеблями травы. Он нередко проводил такие часы в наблюдении над жизнью таежных крошек. Небольшое пространство, на которое смотрел Ваныкин, собрало на себе кучу миниатюрных реликвий прожитой жизни маленьких таежных лицедеев; старый брошенный кокон, похожий на изношенный стоптанный башмак крошечного лешего, валялся у подножия сараны, которая только что распустила первый пучок своих листьев и походила очень на крошечную пальму, на красавицу Габеш в миниатюре. <...> Маленький паучок с американской быстротой прокладывав свои блестящие рельсы и висячие мосты и одну питательную ветвь прикрепил даже к носу Ваныкина. Долго любовался Ваныкин этими сценами, как вдруг услышал разговор вблизи» [Там же. С. 38].
Ближе к концу черновика образ тайги предстает перед читателем несколько в ином свете - опоэтизированным, благостном:
«Тайга обхватила их со всех сторон. Ели толпятся здесь, как тростник речной, тонкие, до половины высоты с засохшими сучьями; аршинный мох чихрица висит с ветвей дерев, как сталактиты под сводами пещеры; в этом частоколе так тесно, что стволы сгнивших берез стоят, опираясь на соседей, тогда как внутри их одна труха. Под сводами елей рос гороховник, в виде снопа, с горизонтальными растопыренными листиками, которые торчат в воздухе, точно тысячи ручек фальконетова Петра. В этой тайге бойко стучат по камешкам быстрые падуны, разные громотухи, гремячие ключи и прочее. Весело они шумят, эти единственные резвые дети тайги, только они одни пользуются привилегией нарушать ее величественное молчание. Они сливаются в речки, которые тихо, в еловых коридорах, текут по долинам тайги. Тайга - океан; без компаса заблудишься» [3. С. 60].
Максимальная степень поэтизации (и романтизации) наблюдается в следующем фрагменте:
«Глухая, торжественно-уединенная тайга производила сосредотачивающее на путников действие, точно храм. Чувства человечьей гордости присмирели перед ее величием. И действительно это был храм богу свободы и жизни, куда бежали вольные люди, соболев- щики от кривых судов, правежей, податей и скитники, унося с собой св. Паисиев» [Там же. С. 61].
Образ Сибири у соавторов конструируется еще из одной пары взаимоисключающих свойств: мир провинциальной типичности и сибирского экзотизма.
Экзотическим (с точки зрения читателей, не живущих в Сибири) следует считать описание передвижения персонажей через тайгу, быт золотого прииска. Вместе с тем интерес для читателя европейской части России может представлять включенный Ядринцевым в текст исключительно сибирский колорит в образах местных купцов, интерьерах их домов и картинах торга в Сибири:
«Отыскивая кяхтинского торговца, ведшего большие дела, или желая видеть управляющего заводом, он попадал и какую-то каморку, уставленную сундуками, завешенными пламенными коврами, с маленьким столиком, на котором стоял только хрустальный графин и рюмки да тарелка кислой капусты, этот единственный атрибут всякой коммерческой сделки или контракта на слово. Хозяина купца он находил часто на дворе пред кучею укубариваемых возов, посреди груды кож с кислым запахом, около бродней, полушубков, канатов и рогож» [4. С. 244].
Авторы акцентирует самобытность, необычность езды купцов:
«Так катили возвращавшиеся тюменские купцы, забавляясь лихою ездою. Лихая езда в привычке сибиряков, и с Урала уже начинается её предвестие. Про эту езду ходит много анекдотов. Проскакать 2 станции в 60 вёрст кряду в карьер здесь ничего не значит. Ямщики удивляют скоростью доставки. Лошади ни во что не ценятся при табунах скота» [5. С. 226-227].
А главка «Старые нравы Тюмени» содержит подробное описание купеческого разгула [Там же].
Что подразумевается под провинциальной типичностью? Йенс Херльт в статье о городе N выделяет следующие атрибуты провинциальности: безымян- ность (И, ИИ”, Глупов, Скотопригоньевск и т.д.) города, символизирующая одинаковость всех провинциальных городов; скука как фон действий; сатирическое изображение действительности; удаленность топоса от столицы и непохожесть его на деревню;
вторичность по отношению к Москве и Петербургу, проявляющаяся через подражание столицам; бессобытийность, разрушаемая приездом некоего чужеродного элемента и т.д. [21. С. 81-100]. Попробуем применить эту объяснительную стратегию к «Тайжанам».
Быт прииска отражает в себе некоторые перечисленные выше черты: в тексте подчеркивается, что дни протекают однообразно, какое-либо биение жизни начинает прослеживаться только с приездом Ваныкина. На подражательность быта прииска указывает использование французского высказывания Цитроновым [3. С. 48]. Однако пространство романа гетерогенно: помимо Паисиевского прииска в поле зрения авторов оказывается Томск, Тюмень, Киргизская степь и еще ряд локусов.
Парадоксальным образом Томск, будучи явно провинциальным городом (во всяком случае именно в таком обличии спустя менее чем два десятилетия он предстанет в сибирских письмах А.П. Чехова), во фрагментах, принадлежащих перу Н.М. Ядринцева, отступает от предписанных литературной традицией норм «провинциальности». Несоответствия проявляются прежде всего в топографической точности автора: потенциальный читатель знает, что действие происходит в реально существующем городе, название которого не скрывается за безликим N или NN и который стоит на реке Томь. Чтобы создать неповторимый, уникальный образ города, писатель использует некоторые сведения из его истории и повседневного быта: упоминает некогда живших в городе масонов [4. С. 232, 252], курсировавший между Томском и Тюменью пароход «Ермак» [Там же. С. 234, 253], период разгула преступности и пожаров, Мухинский бугор, Ушайку [Там же. С. 246], Юртинскую гору [Там же. С. 251].
Ядринцев также характеризует жизнь в Томске как «кипучую» [4. С. 246], что явно не укладывается в образ провинциального города, которому литературная традиция предписала скуку и бессобытийность. Подспудное уравнивание Томска и столицы просматривается и в следующем пассаже: Ваныкину, едва оказавшемуся в городе и созерцающему его праздничное оживление, «грезилась какая-то улица Лондона из романов Диккенса» [Там же. С. 236].
Итак, что же представляет собой пространство романа? В литературной традиции сложилась бинарная оппозиция: столица - провинция; пространство романного проекта стремится занять срединное положение, образуя весьма противоречивое и, возможно, даже неестественное сочетание: инфернальное / идиллическое, критическое («тенденция» в терминологии областников) / романтическое, экзотическое / провинциально-типичное.
Противоречивый хронотоп диктует неоднозначность характера героя и, как следствие, трудности в построении сюжета. Как заметил Н. В. Серебренников, образ Ваныкина до конца не ясен ни для соавторов, ни для читателя [6. С. 161]. Из наблюдений ученого следует, что Потанин и Ядринцев оказались в творческом плане «между Сциллой и Харибдой»: с одной стороны, прописывая путь Ваныкина, они опасались представить на суд читателя бледную копию Светлова, а с другой - не хотели превратить его в картонного, ходульного героя, имеющего слабое отношение к «правде жизни» и вторичного по отношению к уже известным героям романов столичной классики [6. С. 163-165].
Наиболее точно и ярко понял суть Ваныкина сам Ядринцев. В письме к Потанину он дал герою такую характеристику: «многие личности будут в похождении вялы, особенно Ваныкин» [3. С. 105]. Далее областник развивает свою мысль: «Сам он есть повод для изображения обстановки, а потому я было увлекся этой обстановкой, забыв совершенно о герое, который давно посажен мной куда-то на стул, да так и сидит-дожидается» [Там же. С. 106]. Стоит заметить, что сидящим на стуле и дожидающимся Ваныкин получился и у Потанина: на прииске главный герой не совершает активных действий, не получает самостоятельность потому, что является лишь средством постановки «местных вопросов»; в пределах дошедшего до нас текста он нужен авторам либо для осуждения быта и алчности золотопромышленников, либо для указания на отсутствие местной интеллигенции и подмену ее ссыльными, т. е. элементами, принципиально чуждыми Сибири.
В письме к Потанину Ядринцев отметит в Ваныкине черты культурного дикаря. Мы находим это замечание справедливым, так как в таком амплуа главный герой выступает и на прииске, и в Томске: он, как и потенциальный читатель, впервые видит тайгу, дороги в ней, быт золотопромышленника, квазистоличную жизнь города и т. д. Однако мы предполагаем, что эта особенность Ваныкина является результатом не сознательной авторской установки, а рефлексией над уже написанными черновиками.
При этом «пустота» в образе героя позволяет ему аккумулировать целый спектр повествовательных стратегий: в «Тайжанах» можно проследить черты и романа-становления, сводящегося затем к не реализованным в полной мере биографическим траекториям «провинциал в столице» и «утраченные иллюзии», и авантюрного романа (добыча денег в тайге во время золотой лихорадки).