Статья: Советская Россия 1920-х годов глазами берлинских путешественников

Внимание! Если размещение файла нарушает Ваши авторские права, то обязательно сообщите нам

Беньямин со своей стороны тоже замечает эскапады советской пропаганды, хотя реагирует на них иначе. Характерна его запись от 28 декабря: "Чрезвычайно показательно, что, как сказал мне Райх, в каком-то клубе висит транспарант, на котором написано, что Ленин сказал: время - деньги. Чтобы высказать эту банальную истину, здесь требуется ссылка на авторитет" [1, с. 70]. В контексте беньяминовского дневника процитированный пропагандистский лозунг сам себя разоблачает как идеологический нонсенс. Ибо в нем все ложь. И время, которое, по наблюдению Беньямина (а также солидарного с ним в этом пункте Рота), русские вовсе не ценят. И деньги, ценность которых вроде бы должна была уничтожить большевистская революция, а между тем постоянные беньяминовские упоминания о том, что сколько стоит, свидетельствуют об обратном. И Ленин, который не был автором приписываемого ему транспарантом высказывания. И сама практика воспитания народных масс на примере мертвого вождя, проникающая во все поры повседневного существования и порождающая новый архаичный культ верховного божества. Посредством подобных "точечных" и как бы непроизвольных саморазоблачений Беньямин высвечивает провалы официального советского идеологического дискурса.

И, наконец, еще один важный параметр, определяющий форматы беньяминовского и ротовского литературных путешествий: перспектива изображения. Рот смотрит на советскую Россию с точки зрения постороннего, свободного от идеологических пасьянсов и личных политических предпочтений наблюдателя. Беньямин же находится в Москве на позиции политически родственного, но психологически чужого аутсайдера, который зондирует возможность осесть в этом "другом мире", используя себя самого как экспериментальную призму. Отсюда - разные перспективы изображения советской действительности у обоих авторов: внешняя - у Рота, внутренняя - у Беньямина.

Как функционируют оба способа исторического портретирования "другого мира", как они влияют на рецептивную практику каждого автора и как они друг с другом взаимодействуют в поле диалога двух текстов, можно проследить в пунктах их пересечения. Одним из них является спектакль Мейерхольда "Ревизор", которому и Беньямин, и Рот уделяют специальное место в своих литературных свидетельствах.

Оба автора видят в Мейерхольде одного из ведущих представителей советского авангарда, а в его "пролетарском театре" - явление, знаковое для послереволюционного искусства. Оба воспринимают "Ревизора", наделавшего много шума в Москве, как из ряда вон выходящее культурное событие и обращают внимание на его общественный резонанс. Оба отмечают грандиозный размах постановки, обилие бархата и шелка, использованного для декораций и костюмов (14 костюмов для жены Мейерхольда удивленно констатирует склонный к точным цифрам автор "Московского дневника"). Однако в акцентах и оценках спектакля, режиссера и общественной ауры Рот и Беньямин примечательным образом расходятся.

Рот, третирующий за низкое качество все советское искусство, не делает исключения ни для легендарного русского авангарда, ни для представляющего его Мейерхольда. Свой отчет о посещении "Ревизора" он начинает с диверсантского подкопа под славу режиссера: "С настоящим ужасом вспоминаю я о знаменитом театре Мейерхольда - я имею в виду зрительный зал. Политический и художественный характер Мейерхольда находит более сильное выражение в инсценировании зрительного зала, чем в революционном режиссерском методе, с помощью которого этот драматург мейерхольдизирует. Означенный Мейерхольд, этот локомотив поезда эпохи, успешно заботится о неудобствах зрителей <...> Мейерхольд освистывает ложи, и его отвращение к буржуазному традиционному "наслаждению " искусством столь велико, что посещение его театра превращается в мучение. Зрительный зал безобразный, голый и холодный (в то время, как вестибюль теплый), призван засвидетельствовать свою идентичность со спортивным дворцом. Причина не в отоплении, но в принципе" [1, с. 674].

Рот игнорирует сам спектакль, но зато обращает внимание на внехудожественные факторы его общественного резонанса: привилегированный статус театра Мейерхольда в Москве, принадлежность "Ревизора" к перечню модных культурных аттракционов, "избранное общество" интеллектуалов, явившихся на премьеру, чтобы подтвердить свой элитарный статус и т.п. Что же до авангардистского духа постановки, то он сводится Ротом к чисто самопрезентационному режиссерскому жесту: в финале премьеры Мейерхольд демонстративно выходит на поклон в желтом спортивном костюме. В довершении ко всему писатель ехидно замечает, что созданный Мейерхольдом пролетарский театр менее всего нужен пролетариату, который, в силу "слишком здорового инстинкта" мало интересуется художественными экспериментами.

Беньямин, напротив, обстоятельно описывает постановку "Ревизора" и искренне приветствует ее как режиссерскую работу, одновременно отвечающую и духу пролетарского театра, и стандартам взыскательного буржуазного театра. Он достаточно критичен, чтобы заметить некоторые странности спектакля, вроде неоправданных сверхрзатрат денег, материалов и актерского состава. И хотя эта "чрезмерная роскошь" напоминает ему московский "роскошный торт" (что отнюдь не является похвалой в "Московском дневнике"), в целом Беньямин оценивает спектакль как "великолепное зрелище" и подкрепляет свое мнение ссылками на конкретные новации и удачи режиссера. Он также приоткрывает завесу над той закулисной возней вокруг "Ревизора" и его создателя, которая осталась за пределами ротовского взгляда. Беньямин указывает, что партийное руководство было недовольно постановкой, и связывает с этим фактом незаслуженно жидкие аплодисменты зрителей во время спектакля. В более поздних записях беньяминовского дневника появляется тревожный отчет о заседании, во время которого Мейерхольд, пытавшийся отбиться от нападок критиков, потерпел сокрушительное поражение.

Итак, перед нами две полярных оценки одного и того же явления. Рот релятивирует значение театра Мейерхольда, поскольку считает его квазиавангардистским китчем - Беньямин же утверждает его ценность именно как образцового авангардистского явления. Для Рота он недостаточно буржуазный (в смысле культурно-эстетического уровня), для Беньямина - недостаточно революционный (в смысле впадения в буржуазную "чрезмерную роскошь"). Рот, наблюдающий ситуацию извне, бросает Мейерхольду косвенные упреки в том, что его театр является фаворитом власти и состоит с ней в сервильном альянсе. Беньямин, знающий ситуацию изнутри, фиксирует наметившийся конфликт режиссера с властью. При этом пунктирно обозначенный им сюжет злоключений "Ревизора" и без каких-либо комментариев, сам по себе высвечивает опасные зоны формирующегося тоталитаризма: партийный диктат в культуре, незащищенность творческой интеллигенции перед властью, подмену профессиональной критики искусства народным судом, зависимость общественного мнения от ветра, который дует в коридорах кремлевского Замка и т.д.

В ротовской перспективе спектакль "Ревизор" уменьшается в своих масштабах до беглого упоминания, а театр Мейерхольда вплавляется в картину советской культуры, проникаясь ее дефектами, обусловленными государственно-политическим болезнями большевистской России. В беньяминовской перспективе он, наоборот, укрупняется до размеров исключительного культурного события, по эстетическим параметрам отличающегося от общего фона советского искусства и занимающего оппозиционную позицию по отношению к власти. Чья перспектива достовернее? Трудно сказать, поскольку каждая из них улавливает свои нити в узлах описываемого события. Но их наложение дает поразительный эффект, вследствие которого читатель обоих текстов получает представление о том, что авангардистские новации Мейерхольда охватывали и сцену, и зрительный зал; что в своих творческих экспериментах он был лишен поддержки и сверху (недвольство партии), и снизу (безразличие пролетариата, для которого он, собственно, и создал свой театр); что в то время, как в своем эпатажном желтом спортивном костюме он кланялся публике, над его головой уже сгущались тучи будущей травли, нацеленной не только на него лично, но и на олицетворяемый им Авангард. Так во взаимодействии двух текстов открывается стереоскопическая глубина по-разному фиксируемых ими событий.

Другой точкой пересечения маршрутов обоих литературных путешествий является Красная площадь.

У Рота она выступает сердцем послереволюционной России - местом, в котором разыгрывается сакральное и "главное милитаристское шоу '' [5, с. 627] страны - легендарный парад в честь Дня революции (репортаж "Девятая годовщина революции"). В этом качестве Красная площадь предстает территорией, структурно, функционально и символически репрезентирующей модель большевистского государства. Она уникально огромна и в то же время отгорожена от внешнего мира зубчатой стеной и входными воротами. Ее сакральный центр - мавзолей Ленина, характеризуемый Ротом как "непроизвольная, но символически действенная смесь памятника и ораторской трибуны" [5, с. 627]. Ее периферия - сосланный на "окраину" безымянный собор (имеется в виду главный собор Василия Блаженного). Ее главный герой - коллективное тело, расчлененное, согласно государственной иерархии на группку безликих вождей, вещающих с трибуны, и безличную массу, разделенную на безупречные квадраты. Ее главное действо - марш, демонстрирующий отлаженную механику движения идеально вышколенных и унифицированных солдат. Этот марш на Красной площади - апофеоз нового порядка, утверждающегося в советской России. В нем проявляются подлинные черты выращиваемого большевиками общества бездуховных, обезличенных, лишенных собственной воли и приватной жизни индивидов, дисциплинированно выполняющих команды сверху. Но в нем проступает также власть партийной диктатуры, мобилизующей общество на строительство нового государства и тиранически требующей от каждого жителя непомерной жертвы - отказа от ценности своей приватной жизни во имя абстрактного общего блага.

Маршрут Беньямина тоже пролегает через Красную площадь, причем неоднократно. Однако целостного ее описания Беньямина ни разу не дает. В разных местах его дневника мелькают дискретные сообщения об отдельных зданиях, разбросанных по ее территории: мавзолее, ГУМе, Казанском соборе, соборе Василия Блаженного. В сумме они образуют ряд, репрезентирующий Красную площадь как многофункциональное пространство в отличие от ротовского описания, сводящего ее к ритуально-политической ипостаси. Кроме того, в беньяминовской рецепции Красная площадь имеет противоположную ротовской ценностную структуру: мавзолей здесь отодвигается на периферию (Беньямин лишь на лету и вскользь упоминает его как "неудачное здание" [1, с. 588]), зато главный акцент ставится на соборе Василия Блаженного, важнейшем символическом историко-культурном памятнике дореволюционной России. Этот акцент отражает характерный для беньяминовского дневника крен в сторону дореволюционной истории Москвы, засвидетельствованный длинным перечнем посещенных автором историко-культурных памятников с прилагающимися к ним отчетами об осмотре. Неслучайно сердцем России Беньямин считает не Красную площадь, а Кремль, который его привлекает не как административный центр, а как яркое национальное историко-культурное явление.

Вместе с тем, М. Рыклин отмечает, что для беньяминовского московского опыта характерна слабая, неясная зрительная перспектива [6]. Так, в записях о соборе Василия Блаженного настойчиво звучит мысль о том, что ни извне, ни изнутри его рассмотреть невозможно; а внутреннее убранство храма из-за недостатка света поглощается полутьмой, в которой размываются лица святых и рисунок орнамента. Однако и в других записях часто звучат жалобы на плохую видимость, имеющую, помимо физической причины, еще и феноменологическое объяснение: подлинная суть Москвы от Беньямина ускользает. В первый же день пребывания в советской столице на него обрушивается бытовой бардак, который Беньямин стоически претерпевает до самого отъезда, подобно героическим розам на московских морозах (их образ - одна из фигур авторской московской самоидентификации в "Московском дневнике"). Его ошеломляет странная путаница политических нитей, в которой он застревает не только ментально, но и практически - со своей статьей о Гете, отклоненной небрежной шуткой большевистского "златоуста" Радека. Не понимая логики московской действительности, Беньямин быстро перенимает местную поведенческую тактику - быть осторожным (что, между прочим, мало чем отличается от принюхивающегося в Москве Рота). Эмпирической параллелью к этому чувству является физическая осторожность, с которой Беньямин перемещается по льду на московских улицам. Какой ценой давалось ему напряжение московской жизни, можно представить по внезапно вырывающемуся в дневнику признанию: "Мои волосы здесь очень наэлектризованы" [1, с. 594]. Если Роту всюду видятся приметы нового железного порядка, то Беньямин постоянно натыкается на хаос; если Рот утверждает, что советская Россия тотально мобилизована на грандиозную стройку, то Беньямин замечает, что жизнь в Москве протекает под знаком хронического ремонта.

Нечитаемость московского топоса умножается в сознании Беньямина на неясность его отношений с Асей Лацис, раздваивающейся внутри московского любовного треугольника между ним и Райхом. Город и любимая женщина в его сознании сливаются в один образ непроницаемой крепости, который он пытается штурмовать с почти минимальной верой в успех этой операции. Метафора города-крепости поверх беньяминовского "Московского дневника" смыкается с ротовским образом Красной площади, вдоль зубчатых стен которой двигаются живые стены марширующих войск, а за пределами которой стоит "мировая история со скрытым под вуалью лицом" [5, 629].

Источник: https://otherreferats.allbest.ru/download/1146601/