Материал: Теория общества. Фундаментальные проблемы (Под ред. Филиппова)

Внимание! Если размещение файла нарушает Ваши авторские права, то обязательно сообщите нам

Этот вопрос имеет как сугубо теоретический, так и прак­тический смысл, поскольку затрагивает проблему коллек­тивной идентичности и, следовательно, индивидуальных самоидентификаций отдельного человека. Именно с этой точки зрения нередко оценивают значение социологии. Можно рассуждать так, что — пусть не вся и не всегда — она представляет собой знание, одновременно и максималь­но приближенное к повседневным образам социальной жиз­ни, и рационализированное. Не будучи «житейской муд­ростью» в традиционном понимании, она позволяет обыч­ному человеку «научно» объяснять для себя происходящее, дистанцируясь и от идеологических схем, и от привычных, повседневных толкований.

Не как действующее научное предприятие, но как постоянно обновляемый запас зна­ния* она является важным ресурсом индивидуальной реф­лексии, самоидентификации и постольку — свободы. Мы еще увидим, насколько уязвимо в принципе такое толко­вание. Очевидно, однако, что и здесь мы должны решить, что означает отсутствие теоретической социологии в на­шей стране и нельзя ли восполнить дефицит отечествен­ных ресурсов за счет импорта идей, добавить к американ­ской курице американскую социологию.

Вопрос слишком сложен и напрямую связан с замыс­лом настоящего издания. Очевидно, что публикации пере­водов (классических текстов или лучших работ лучших современных теоретиков) не изменят статуса социологи­ческой теории, а попытки имитировать переводами соб­ственно теоретическую деятельность заведомо обречены на неуспех. Причина все та же. Социолог-теоретик, даже ра­ботая с самыми абстрактными понятиями, более или ме­нее явно апеллирует к определенным образам социально­сти. В его понятиях схватываются не конкретные эпизоды опыта, но образы переживаемых событий социального. Об­раз социального — это нечто среднее между знанием кон­кретных событий** и абстрактной концептуальной схемой. Через образы социального происходит предварительный отбор того, что мы, с одной стороны, способны воспринять как событие, а с другой, — описать в понятиях. Именно поэтому одно только обращение к текстам, обязанным сво­им возникновением осмыслению иных, так сказать, не близ­ких нам образов, представляет собой ресурс весьма огра­ниченный. Какие образы близки нам и уникальны, а ка­кие — нет, до какой степени может и должно простирать­ся заимствование, вообще стоит ли в каждом конкретном случае рассматривать заимствование как проблему — это вопрос, который не поддается метатеоретическому разре­шению.

* Знания более абстрактного и менее специфичного, но, в принципе, более достоверного, нежели обыденное, ибо оно подвергается критике и обсуждению по все еще значимым правилам научной дискуссии; знания более «объемного» — ибо социальная наука представляет собой также институционализированную и непрерывно культивируемую традицию.

** См. у Парсонса понятие «событий действия» (Parsons T. The Structure of Social Action. N.Y. and L.: McGraw-Hill, 1937. P. 45). Луман говорит о «событи­ях коммуникации». См.: Luhmann N. Die Wirtschaft der Gesellschaft. Frankfurt a.M.: Suhrkamp, 1988. S. 52.

Проблема взвешенного распределения акцентов в теоретической деятельности между стандартами той или иной степени универсальности и ориентацией на уникаль­ный опыт не может быть решена априорно, помимо само­го исследования, продуктивностью которого только и до­казывается тот или иной вариант решения. Мы рискуем только высказать здесь некоторые предварительные заме­чания.

Подобно тому, как сомнения относительно радикаль­ного глобализма не стоило бы понимать в том смысле, что фактически влияние мировых событий на нашу жизнь ни­чтожно, так и утверждение, что в понятиях социологиче­ской теории должны быть схвачены уникальные образы социальности, не предполагает отрицания некоторых уни­версальных критериев, согласно которым знание призна­ется или не признается научным и, далее, именно социо­логически научным. Существует сложное отношение меж­ду непосредственным социальным опытом исследователя*, той научной традицией и интеллектуальной средой, на ко­торую он ориентируется, и «мировыми», т. е. более или менее распространенными и признанными стандартами ис­следования. Вот простейшие примеры: «Протестантская этика» М. Вебера — признанная классика для большин­ства социологов во всем мире. Но возникнуть она могла — как хорошо известно и документировано специальными исследованиями — только в определенном месте и в опре­деленное время**: именно в Германии, именно в Гейдель-берге, именно в начале века. Обретение этой книгой стату­са классического сочинения означало вместе с тем станов­ление определенных стандартов в социологии. Но и в мо­мент своего появления она была сочинением, автор кото­рого ориентировался на определенные каноны историо­графии и на методологические принципы признанной фи­лософии науки южно-германского неокантианства. Едва ли кто не различит за монументальной системой Т. Парсонса (даже в самых абстрактных ее формулировках) Соединенные Штаты эпохи «нового курса» и послевоенного процветания.

* Этот опыт отнюдь не тождествен рационально контролируемому, правильному научному опыту, а вопрос о том, насколько могут быть раз­делены между собой эти два вида опыта, опять-таки нуждается в отдель­ном обсуждении.

** Вопрос о личной гениальности ученого важен, но в связи с рассмат­риваемыми проблемами должен быть вынесен за скобки. Об исторических констелляциях, приведших к созданию «Протестантской этики», см.: We­ber's Protestant Ethic: Origins, Evidence, Context / Ed. by Lehmarm H. and Roth G. Cambridge [USA]: Cambridge University Press, 1993.

Точно так же общеизвестно влияние на его методологию признанной философии науки А. Н. Уайтхеда. Примеров такого рода очень много, а случаев успешно­го перенесения иноземных концепций на другую почву в неизменном виде практически нет. А отсюда следует сна­чала очень простой вывод: до тех пор, пока политические границы сохраняют свое радикальное значение, ограничи­вая особую территорию социального, полноценная социо­логия в той или иной стране возможна лишь при условии, что, по меньшей мере, там предпринимаются попытки сформировать свою собственную фундаментальную теорию с учетом собственного уникального опыта и признанных стандартов философии и методологии. Здесь лишь необхо­димы следующие ограничения: (1) при формировании фун­даментальной теории невозможно пренебрегать принципи­альным эмпиризмом социологии (несколько переиначивая известную формулу Л. Ранке, некогда примененную к ис­тории: требуется выяснить, как это есть в действитель­ности). Именно поэтому мы признаем некоторые приня­тые шаблоны исследования (хотя бы они и различались у разных школ; иными словами, пусть те или иные, но шаб­лоны, господствующие образцы). (2) Невозможно игнори­ровать фактически завершающееся в современной социо­логии разделение труда и выделение работы с социологи­ческими понятиями в особую область деятельности. Та­ким образом, фундаментальная теория, подобно эмпири­ческим исследованиям, ориентируется и на уникальные образы, и на принятые образцы. Если даже нами движет желание способствовать самопониманию именно нашего об­щества, но желаем мы именно социологии, то наши описа­ния должны быть произведены согласно некоторым образ­цам. А поскольку никакой иной теоретической социоло­гии, кроме как на Западе, не существует, то становление теоретической социологии, где бы оно ни происходило, предполагает постоянную ориентацию на «западный обра­зец» (т. е. на один или несколько из западных образцов). Иначе говоря, теоретические коммуникации по поводу «нашей страны» (лишь тогда они могут стать наукой) ока­зываются социологическими (т. е. совершенно определен­ной наукой), только если подключаются к «западным»*.

* Об опасности изоляционизма лучше напоминать тогда, когда дела еще не так плохи. Характерный пример: в 1955 г., предваряя небольшой сборник переводов Г. Зиммеля, Э. Хьюз писал, что американцы, родной язык которых — английский, не склонны учить другие языки. Поэтому переводы редки, а с прекращением потока иммигрантов из Европы линг­вистическая изоляция станет еще более ошеломляющей. Мы весьма зави­симы от переводов, говорит он. «Основная интеллектуальная опасность этой зависимости заключается в том, что мы, американцы, часто просто не будем знать работы, написанные на других языках. Меньшая опас­ность состоит в том, что мы будем принимать переведенную часть за це­лое, за всю концепцию того или иного ученого.» (Hughes E. H. Foreword// Simmel G. Conflict and The Web of Group Affiliations. N.Y.: The Free Press, 1955. P. 7.)

Однако этой — достаточно очевидной — констатацией далеко не исчерпывается существо проблемы. Социальная наука (может быть) важна для (повседневной) индивиду­альной рефлексии (если и поскольку эта последняя сопро­вождает, а скорее, завершает или предваряет поведение*) отнюдь не только в силу качества самого знания (научно­го, в противоположность обыденному мнению). Здесь еще играет роль, во-первых, то, каков статус самой научности в обществе и культуре и, во-вторых, насколько реализо­ван в обществе принцип социального государства. Эти мо­менты взаимосвязаны далеко не очевидным образом.

Мы говорили, что теоретическая социология есть в изве­стном смысле знание обществом самого себя**.

* В момент действия, говорит А. Шютц, реализуется проект, после действия происходит его осмысление, включая попытку понять собствен­ ный мотив, но сам момент действия не членится на исполнение и рефлек­ сию. См.: Schutz A. Der sinnhafte Aufbau der sozialen Welt (1932). Frankfurt a.M: Suhrkamp, 1981. S. 111—136.

** Это, между прочим, находит отражение в Названии последней книги Лумана: «Общество общества». Социология принадлежит обществу, ибо является одной из систем его коммуникаций. См.: Luhmann N. Die Gesellschaft der Gesellschaft. Op. cit.

Тогда от­сутствие в обществе научного знания о нем самом можно также трактовать не просто как недостаток знания, но как отсутствие внятно очерченной инстанции «критической ре­флексии». Отсутствие теоретической социологии как «са­мосознания» общества (при всех ограничениях, налагае­мых на использование данной терминологии) означает, что общество не дистанцировано от самого себя. Его жизнь (будь то функционирование социальной системы, события ком­муникаций или индивидуальные акты) происходит по боль­шей части непосредственно. Оно, как мы сформулировали выше, спонтанно и невменяемо. Столь очевидное, в том числе и для многих социальных ученых, обстоятельство способно побудить их к более оптимистичным заключени­ям, например, следующего рода. Теоретической социоло­гии, вообще фундаментальной социальной науки (точнее как социология не квалифицируемой), правда, нет, но по­требность в ней ощущается, а это означает перспективу возможного изменения самого общества. Иными словами, теоретизирующий интеллектуал самой своей рефлексией может менять общество. Мысль есть действие.

Однако должны ли мы удовлетвориться столь оптими­стичным умозаключением? Дело даже не в том, что не вся­кое самодистанцирование общества, появление в нем ин­станции рефлексии есть социология и что далеко не все, кто ощущает потребность в ней, суть социологи. Дело даже не в том, что сомнения вызывает проявляющаяся лишь в последние годы дистанцированность интеллектуалов, не отошедших, но, скорее, отодвинутых от заметных, на­блюдаемых ролей в обществе, т. е. от позиций, которые они привыкли занимать с начала наших несчастных ре­форм. Во всяком случае, в отношении социологии это не вызывает ни сожаления, ни изумления. Как бы ни оцени­вать вклад каждого ученого по отдельности (а отрицать успехи отдельных ученых у нас нет оснований), в основ­ном, наша социальная наука пережила бесславное деся­тилетие. Интеллектуалы сменили привычную фронду (в лучшем случае) по отношению к старому режиму на (при­творившееся наукой) идеологическое обеспечение нового порядка и опомнились только тогда, когда этому послед­нему стала не нужна от них даже такая малость.

Правда, если это и ставит под сомнение моральную со­стоятельность критической дистанции, то само по себе еще отнюдь не означает ее социальной и теоретической несо­стоятельности. Но главное в другом. Ведь «дистанция» и «критическая дистанция» — далеко не одно и то же. Ин­теллектуал, критиковавший «реальный социализм» за по­давление свобод и малую эффективность, совершенно не­оправданно смешивал два рода знания: «инструменталь­ное» и «освободительное», «эмансипаторное». «Если граж­данину препятствуют искать своего благополучия угодным ему образом, только бы оно было совместимо со свободой других, то сдерживают жизнеспособность всего предпри­ятия, а тем самым опять-таки силы целого». А потому пося­гательство на гражданскую свободу (включая свободу ду­ховного самоопределения) означает ослабление торговли и ремесел и ослабление государства*. Эта благородная уверенность Канта, а вместе с тем и вся традиция от Маркса до Хабермаса, быть может, и хороша, однако «великий проект Просвещения» кажется, не получает у нас большо­го успеха.

* Kant I. Idee zu einer allgemeinen Geschichte in weltburgerlieher Absicht // Kant I. Werke-Zweisprachige deustch-russische Ausgabe / Hrsgg. v. N. Motroschilova u. B. Tusehling. M: Kami, 1994 S. 112. Здесь же русский перевод: С. 113. Перевод ис­правлен.

И вряд ли это случайно. Даже если сделать вид, будто не замечаешь принципиального различения, по мень­шей мере, указанных двух, если уж не трех родов зна­ния*, следует отдавать себе отчет в том, что критическая установка предполагает довольно значительную левизну теоретика.

* Триады М. Шелера («знание ради господства», «знание ради образо­вания», «знание ради спасения») и Ю. Хабермаса («эмпирическое и ана­литическое», «герменевтическое и историческое», «критическое и эман-сипаторное» познание) хорошо известны. По времени им предшествовали в нашем веке проницательные рассуждения С. Н. Булгакова. См. об этом: Сапов В. В., Филиппов А. Ф. «Христианская социология» С. Н. Булгако­ва // Булгаков С. Н. Философия хозяйства. М.: Наука, 1990. С. 369—380.

Между тем, «критический», освободительный пафос обернулся у многих социальных ученых надеждами на «капитализм». Однако эмансипация от капитализма (да­же от «позднего») и эмансипация от социализма (даже от «реального») противоположны друг другу, как бы ни скры­валось это обстоятельство разного рода маскировочными приспособлениями вроде «борьбы с отчуждением», «пре­одоления командно-административной системы» и «разоб лачения бюрократии», которое после нескольких лет про­светительской работы социальных ученых сошло на нет так быстро и так бесславно. А ведь реальное крушение ре­ального социализма оказалось и ударом по социальным по­зициям западной социальной науки. В мире исчезает фак­тическая альтернатива западному социальному государст­ву, а значит, исчезает и историческое оправдание этого по­следнего. Ведь подобно тому, как появление социализма, именно в самых тяжелых, тоталитарных его формах, ста­ло вызовом капитализму, а ответом на него — социальное государство, предмет вожделений и недосягаемых мечта­ний для большинства наших соотечественников (включая самых ученых и просвещенных), так и крушение социа­лизма ставит под сомнение продолжение социального госу­дарства как дорогостоящего предприятия. Оставляя в сто­роне вопрос, может ли оно и впредь столь успешно сущест­вовать там, где когда-то зародилось, мы вправе предполо­жить, что мероприятия развитых стран по обеспечению лояльности собственного населения не распространяется на весь мир.

Социальное государство, заметим еще раз, слиш­ком дорогое удовольствие, его хватает только на немно­гих. Оно реально замыкается от остального мира, укрепля­ет границы, а не распахивается навстречу «мировому обще­ству», что мы и наблюдаем повсеместно в самых разнооб­разных формах, от ужесточения режимов въезда и иммиг­рации в благополучные страны до ограничений на поселе­ние в Москве.

Между тем, социальное государство — это не просто обя­зательства государства поддерживать определенный уро­вень благосостояния граждан. Это также особая роль соци­альной науки. Обязательства государства должны быть сба­лансированы с его возможностями. Оно запускает, предви­дит, предотвращает социальные процессы. Оно ориентиру­ется не на критерий физического выживания, но на фак­тически существующие, изменчивые притязания и моти­вы. Оно не доверяется «стихии», оно планирует*. И, разу­меется, ему для этого нужна — и оно поэтому ее поддер­живает — независимая инстанция производства знания — наука. Но ученый не хочет быть просто технологом госу­дарства. Независимость науки и научного знания можно понять как способность не только давать государству средст­во, но и задавать цель. «Автономная коллективность» уче­ных оказывается общественностью**.

* См. классическую трактовку этого вопроса у К. Мангейма: Манхейм К. Диагноз нашего времени // Манхейм К. Диагноз нашего времени. М.: Юрист, 1994. С. 412—571; особенно гл. 1. Менее известен, но во многих отношениях не менее продуктивен подход X. Фрайера. См.: Freyer H. Herrschaft und Planung. Zwei Grundbegriffe der politischen Ethik (1933) // Freyer H. Herrschaft, Planung und Technik. Aufsatze zur politischen Soziologie. Weinheim: VCH, Acta Humaniora, 1987. S. 17—44.

** Просветительскую идею научной общественности как «свободно парящей интеллигенции» мы находим у Мангейма.

Исторические судьбы либеральной идеи публичности, на которую Хабермас возлагает немалые надежды, прослежены в знаменитой книге: Habermas J. Strukturwandel der Offentlichkeit. Untersuchungen zu einer Kategorie der burgerlichen Gesellschaft. (1962) 5.Aufl. Neuwied und Berlin: Luchterhand, 1971. Взаимосвязь идеи научности с идеей обращенных к государству притязаний «от имени человечества» показывает Ж.-Ф. Лиотар. См.: Lyotard J.-F. La condition postmoderne. Rapport sur le savoir. Paris: Minuit, 1979. В русском переводе см.: Лиотар Ж.-Ф. Состо­яние постмодерна. М.: Институт экспериментальной социологии; СПб.: Алетейя, 1998. С. 89. Перевод примечания 119 на указанной странице ис­порчен неверным истолкованием publicite как реклама. На самом деле речь идет о взаимосвязи публичности выражения мнения и общественности как особой инстанции, что отражается в соответствующей многозначно­сти немецкого Offentlichkeit.

Однако их способ­ность задавать общую цель отнюдь не следует из их описаний и объяснений, сколь бы адекватны они ни были*. Точ­нее говоря, она не следует вообще ни из чего. И это отно­сится не только к позитивным наукам о природе, но и ко всему корпусу социальных наук. Но если с дискредитиро­ванной способностью социальных ученых указывать цели и выставлять претензии (научные и «общечеловеческие» одновременно) все более или менее ясно, то их технологи­ческая избыточность при распаде социального государства начинает у нас только проявляться и недостаточно серьез­но обозначена лишь потому, что одни социальные обяза­тельства являются неизбежной принадлежностью любого современного, а не только развитого благополучного госу­дарства, а другие еще остаются как пережитки прошлых времен. Агония социального государства есть также аго­ния социальной науки как социальной технологии, кото­рая лишь до некоторой степени зависит от теоретической, фундаментальной социологии. На Западе редукция соци­альных обязательств государства всякий раз способствова­ла полевению ущемленных ученых. Однако оно все равно оставалось реальным гарантом существования не только технологически ориентированной, но и критической по отношению к нему науки**. В этом виде она может быть хотя бы отчасти ориентирована на знание ради знания, в ней возможна (хотя и ей приходится все труднее) чистая теория. Но если социальная теория не может быть инстан­цией, где формулируются общечеловеческие притязания, с точки зрения которых оценивается социальная жизнь и предписываются цели ее движения; если она не нужна государству ни как конкретное знание о многообразных соци­альных проблемах и процессах, ни как технология разра­ботки эффективных социальных решений, то что тогда еще ей остается?

* Об этом очень внятно пишет тот же Лиотар. От Просвещения, гово­рит он, приходит «повествование об эмансипации», легитимирующее на­уку как истину, опирающуюся «на автономию собеседников, включенных в этическую, социальную и политическую практику. Однако ... [н]ичто не доказывает, что если истинно высказывание о действительности, то ока­жется справедливым также и прескриптивное высказывание, необходи­мым результатом которого будет ее изменение». Lyotard J.-F. Op. cit. P. 66. В русском переводе: Лиотар Ж.-Ф. Цит. соч. С. 96—97. Правда, Лиотар ак­центирует различия в правилах языковых игр, которые не позволяют пе­реводить дескриптивные высказывания в прескриптивные. На самом деле, если почистить терминологию, с ним согласились бы даже Юм и Кант. Интересно и плодотворно у него другое: анализ такой научности и такой публичности с точки зрения притязаний ученых и «просвещенной обще­ственности» в современном государстве.

** Критическая теория и социальная технология противопоставлены здесь только как идеальные типы. Фактически социологи, занятые при­кладным исследованием конкретных социальных проблем, вполне могут быть изначально ориентированы на критическую социальную теорию.

Чтобы ответить на этот вопрос применительно к нашей ситуации, полезно будет определить институциональное место отечественной социологии. Как наука, как чистое исследование она умирает и не много имеет шансов возро­диться. Место ее пребывания — маркетинг (понимаемый в самом широком смысле в обществе, где требуется эффек­тивно продать политиков и презервативы) и образование, поскольку оно еще не всецело становится образованием-для-маркетинга. Несмотря на все различия, существующие, казалось бы, между этими двумя областями приложения усилий со стороны социальных ученых, место и возможно­сти теории, в общем, и тут и там одинаковы. Теоретичес­кая социология создает ресурс возможных описаний об­щества*, которым могут воспользоваться и наемные тех­нологи, и все те, кто в какой-то мере определяет свое (хотя бы только профессиональное) поведение с оглядкой на на­уку, т. е. в первую очередь преподаватели и студенты. В рамках университетов она оказывается не образованием-для, но просто образованием, тем знанием ради знания, для которого нет социального места в области исследова­ний, но которое еще входит в канон университетского обу­чения. Конечно, мы не будем обольщаться: университеты не только у нас, но и по всему миру все больше становятся не столько местом собственно образования в традицион­ном смысле этого слова, сколько способом редуцировать безработицу среди молодежи, создать видимость дополни­тельных возможностей для социальной мобильности. И все-таки даже в такой форме они дают институциональный шанс социологической теории. А поскольку основная зада­ча университета — не производство, но передача знания, занятия теорией, в принципе возможные, поневоле пре­вращаются в любительское занятие профессионалов.

Ср.: у Вернера Зомбарта: «Все, что называют формальной социоло­гией, есть не что иное, как выставление теоретических воз­можностей общественных отношений; напротив, под материальной социологией понимают осуществление таковых возможностей в истории. Я полагаю поэтому, что следовало бы совершенно отказаться от противо­положения формальной социологии материальной и поставить на это ме­сто другое противоположение: теоретическая и эмпирическая социоло­гия, дополнив эту антитезу еще одною: общая и специальная социоло­гия». (Зомбарт В. Введение // Зомбарт В. Социология /пер. И. Д. Марку-сона. Л.; Мысль, [1926]. С. 11.

Не­нужная теория обретает неожиданную свободу: она не обя­зана никому и ничем, она подлинно становится знанием из теоретического любопытства — и (хотя бы в минутной иллюзии самооценки) ничем больше.

Данное издание задумано не как «та самая», обещаю­щая откровение если уж не последних, то хотя бы доста­точно свежих истин, КНИГА, но именно и прежде всего как просто книга, как «одна из», как малая часть того массива публикаций, без которого невозможно нормаль­ное существование науки. Она нужна прежде всего препо­давателям и студентам — эта привычная, банальная фор­мула имеет в контексте наших рассуждений совершенно определенный смысл: наша книга обращена к тем, кто за­нимает единственно возможное для социологической тео­рии институциональное место. Но «теория» здесь мысли­ма только во множественном числе. Не планируя чего-то иного и большего, нежели сборник интересных перевод­ных работ, мы все-таки рискуем заявить эту книгу не как продолжение, но как начало нового ряда изданий потому, что ее очевидная пестрота скорее отражает состояние ком­муникаций, чем состояние концепций. Теоретическая со­циология (на своем институциональном месте) появится, если ориентация на актуальный образец как один из мно­гих сосуществующих и соотносимых образцов научной ком­муникации (как она выражена в публикациях) станет не­пременной составляющей исследований, идентифицируе­мых прежде всего по этой ориентации. Ориентация на образец коммуникации для создания шансов продолжить коммуникацию — вот о чем идет речь. Теоретическая со­циология — это еще одна возможность создания описаний, то самое конструирование понятий, которое отличает лю­бую теоретическую деятельность. Публикация — не спо­соб окончательного подведения черты, но продолжение те­кущей коммуникации и шанс для последующих.

Источник: https://studfile.net/preview/16671538/