Материал: Теория общества. Фундаментальные проблемы (Под ред. Филиппова)

Внимание! Если размещение файла нарушает Ваши авторские права, то обязательно сообщите нам

Какие бы виды объяснительных моделей ни выбрать, нам еще нужно позаботиться об объективности и общезна­чимости наших теорий. Тот факт, что мы всегда втягиваем­ся в толкования (и на многих уровнях), не означает, что мы можем принять каждую интерпретацию по ее, так ска­зать, номинальной стоимости. Как правило, мы не в состо­янии решить эти вопросы простой операционализацией, измерением и однократной проверкой. Но естественные науки сталкиваются с большинством тех же проблем, и их успех во многих областях показывает, что на длинной ди­станции одни исследовательские программы и теоретиче­ские модели побеждают другие, соперничающие с ними, что можно сходиться на каких-то работающих моделях, которые улавливают главное в том, каков мир, даже если очертания этих научных моделей неизбежно смутны и не-упорядоченны. Вполне возможны успешные эвристические и интуитивные находки, а неудачные ведущие в тупики могут быть отсеяны.

Следующий критерий состоит в том, что лучшая теория (с ее побочными допущениями и эвристикой) — та, которая максимизирует согласованность, т. е. сводит наиболее удачные объяснительные модели в непротиворечивую об­щую картину функционирования мира. Методологически эмпиризм может быть частью критерия согласованности: наиболее достоверная теория — та, которая максимально укоренена в эмпирическом мире через разнообразные объ­яснительные «субмодели», входящие в нее. Крайний (осно­ванный на принципе «все или ничего») эмпиризм невозмо­жен. Но гибкий эмпиризм, работающий, где необходимо, с неточностями и интуитивными понятиями и оставля­ющий много места для теоретической работы, которая свя­зывает разные факты, — это ядро науки. Надо работать непозитивистски, чтобы преуспеть в позитивизме.

Именно таким путем интерпретативистские школы вве­ли в социологию содержательно важные теории. Среди них: теория «Я» символического интеракционизма, часть кото­рой согласуется с установленным выше принципом (I); этно-методрлогическая теория повседневной рациональности, которая согласуется с принципом ограниченности познания (II); и другие существующие и потенциальные вклады в социологическое знание. Драматургия обыденной жизни, по Гофману [29], — это тоже модель, ибо отвечает на упомя­нутый мною выше вопрос: «Что, в сущности, представляет собой мир?». На этой основе дальше можно уже развивать конкретные объяснительные принципы. Я показал, к при­меру, что можно опираться на данную модель в понимании различий между классовыми культурами, между тем, кто распоряжается властью, и теми, кто ей подчиняется [17, 203—214].

Многие социологии из лагеря интерпретативистов про­возглашают, однако, будто их главное содержательное до­стижение — это доказательство невозможности детермини­стских теорий (см. например: [7, 60]). В своих эмпириче­ских исследованиях они прежде всего видят развитие но­вого, непредсказуемость, ситуационную обусловленность, человеческую способность субъективно реагировать на со­циальные условия и их изменение. Однако в данном случае спор идет о том, какого рода модель мы получим, а не о том, возможна ли вообще какая-нибудь модель.

Но верно ли, что главная черта социального мира — не­предсказуемость, поглощающая любые детерминированные процессы? Я полагаю, что это неверно и что это представле­ние идет от избирательного сосредоточения на ограничен­ном участке социального мира. Хотя содержание социоло­гии во многом (но не во всем) состоит из проявлений челове­ческой субъективности, отсюда необязательно следует, что такое познание и чувствование причинно совсем не обуслов­лены. Не развивая дальше этот пункт применительно к теориям познания и эмоций, вспомним о Гофмане, признан­ном гении микроинтерпретаций в социологии. Гофман ис­пользовал «гибкие» методы, но он верил, что мир, который он изучал, имеет «жесткие» очертания. В его социальной теории языка социальная экология взаимодействия [31] оказывается основой процесса познания. Сложность и реф­лексивность человеческих субъективных миров идут от многих и многих возможных «переструктурирований», на которые способны действующие [30], но структурирование для Гофмана не было «свободно парящей» деятельностью, и он отвергал предположение, что это сводит мир к разно­видности «психоделической» фантазии. Преобразующие ре-интерпретации субъективной реальности соединены в упо­рядоченные преобразования наряду, так сказать, со смеж­ными структурами. Для Гофмана структурой нижнего уров­ня, из которой вырастают все другие, является физическое взаимодействие человеческих биологических тел, некий экологический базис, который теоретически связывает Гоф­мана с дюркгеймовской теорией ритуальной основы соли­дарности и символосозидания (ее разработку см.: [17, 188— 203, 291—297, 320—334]).

Отсюда следует, что возможно структурированное пони­мание субъективности. В этом смысле изыскания последних нескольких десятилетий в области субъективных моментов человеческой жизни, несмотря на то, что иногда они сопро­вождались крайними заявлениями, много дали для разра­ботки гораздо более тонкой теории сознания, чем та, кото­рая была бы возможна до них.

Насколько непредсказуем социальный мир?

Давайте поставим вопрос прямо. Какая часть социально­го мира непредсказуема? Существует очень много вполне предсказуемых явлений. Это, например, шаблонное поведе­ние людей, снова и снова возвращающихся на место работы к тем же занятиям, что характеризует почти всю суть фор­мальных организаций; это повторяющиеся образцы поведе­ния в домашних хозяйствах и семьях. Точно так же и сети взаимоотношений между друзьями и знакомыми состоят из актов поведения, процессов познания, эмоций и процес­сов общения, которые все протекают по известным образ­цам. Для существования регулярности и предсказуемости не нужны даже одни и те же лица как участники повторяю­щихся взаимодействий. Большинство универмагов имеет только эпизодические отношения с конкретными покупате­лями, но именно предсказуемость того, что определенное число людей будет ходить в магазин, позволяет вообще от­крывать торговое дело. Хотя микросоциология остается те­оретическим бастионом индетерминизма, на этих примерах из повседневной жизни должно быть ясно, что микроуро­вень характеризуется высокой степенью предсказуемости.

Теория индетерминизма, видимо, опирается на два пред­положения. Первое — что предсказуемость данного рода банальна. Верно, что она существует, но эта истина слиш­ком скучна для социологов, чтобы ею заниматься. Надо со­средоточить внимание на чем-то еще неизвестном каждому. Поэтому, можно сказать, естественно внутреннее тяготение к исследованию драматического и непредсказуемого. Но я поспорил бы с тем, что банальное с точки зрения участника обязательно будет банальным и для объясняющей теории. На микроуровне Гарфинкель избрал в качестве исследова­ния банальность обыденной жизни и раскрыл познаватель­ные механизмы, которые обеспечивают ее течение, и это позволило нам увидеть, где при вмешательстве в данные механизмы возникает напряжение. На макро- и среднем уровнях важная социологическая работа состоит в пере­структурировании банальности принимаемых как данность бытовых образцов поведения и познания. Хотя конкретно­му человеку кажется естественным, что он или она работает и болтает с друзьями каждый день, социологи могут в этом много чего открыть: почему рабочие обязанности построены так, а не иначе; почему именно эти лица — друзья, а не Другие и т. д. Такие вопросы входят, например, в содержа­ние теории организации, теорий обмена и сетей отношений, а также теории стратификации.

Другое предположение, увлекающее нас на путь теорети­ческого индетерминизма, более обоснованно. Оно состоит в признании факта, что ситуации могут иногда меняться очень быстро: случаются конфликты, неожиданные согла­шения, прозрения, решения, а на макроуровне — массовые движения, мятежи и революции. Все верно. Но есть разни­ца, считаем ли мы это концом анализа или исходным пунк­том, призывом развивать теории, объясняющие, когда про­исходят такие внезапные сдвиги. Я уже отмечал, что на макроуровне нам известны некоторые решающие признаки, которые делают революции предсказуемыми. На микро­уровне индетерминизм обычно опирается на какую-то вер­сию «теоремы У. Томаса»*. Но даже если ситуации детерми­нированы субъективными определениями, все же можно спросить, а что же обусловливает, какими будут эти опре­деления ситуаций**. Что иногда придает ситуациям кажу­щуюся непредсказуемость и эмерджентность — так это взгляд на них с точки зрения единственного действующего, который знает только свои намерения. Но если нам доста­точно известно обо всех действующих в данной ситуации и о структуре их взаимодействия, то эмерджентные собы­тия часто оказываются очень хорошо моделируемыми. Вера в индетерминизм оказывается здесь побочным продуктом редукционизма, который все сводит к индивиду. Если мы по-настоящему выходим на уровень взаимодействия, то ста­новится возможным достаточно точно определить комбина­цию элементов, составляющих ситуацию, и ее итоги. (Такие модели цепей взаимодействия предложены в: [36; 37; 14].)

* Теорема гласит: «Если люди определяют ситуации как реальные, то ситуации реальны по своим последствиям». — Прим. перев.

** Результаты этнометодологических исследований не подтверждают мнения о большом количестве и весомости неожиданных ситуативных реинтерпретаций. Например, С. Клегг [13], который с магнитофоном в руках приступил к изучению в мельчайших деталях одной строительной фирмы, скоро обнаружил, что банальная ежедневная повторяемость си­туаций была подавляющей, так что ему пришлось переключиться на конф­ликты в управлении, чтобы найти более драматичный материал. Этно-методологическая теория полагает, что превращение повседневной жизни в рутину — это основной социальный процесс, и что люди изо всех сил стараются сглаживать ситуации и избегать любых неурядиц.

Не приводит ли знание Социологического Закона к его рефлексивному самоопровержению?

Этот вопрос связан с еще одним аргументом против со­циологии: какие бы, мол, законы ни открывали социологи, они все равно будут перевернуты с ног на голову из-за воз­вратного влияния на действующих, которые их знают. Как только люди узнают, что такие-то законы существуют, они могут начать действовать с целью их опровергнуть. Но хотя в абстрактном виде это звучит правдоподобно, трудно вооб­разить много случаев, когда это правило действительно применимо. Возможно, сама теорема Томаса — пример принципа, который может быть подорван рефлексивно­стью. Это вызывает наибольший интерес применительно к теории предрассудка, теории самосохранения предубеж­дений против лиц отдельных категорий. Узнавая природу этих предубеждений, либеральная общественность в США развивала усилия, чтобы им противодействовать. Но в са­мом ли деле это нарушает теорему Томаса? Напротив, здесь мы, по-видимому, пытаемся избежать обстоятельств, при которых теорема начинает действовать в отрицательном направлении. Мы избегаем давать отрицательные характе­ристики лицам в надежде, что следствием этого будет ка­кое-то положительное самоисполняющееся пророчество вместо отрицательного.

Обойти принципы детерминизма на макроуровне, похо­же очень трудно. Например, если военное поражение или фискальный кризис, ведущие к разрушению аппарата при­нуждения, рождают революционный конфликт, то едва ли можно предотвратить такой ход событий просто его по­ниманием. Самое лучшее, что могло бы сделать правитель­ство, — это попытаться избежать перехода данного принци­па в действие, избегая ситуаций и обстоятельств, которые приводят к военному или фискальному кризису. Рефлексивность может дать людям шанс попытаться изменить распределение независимых переменных, но не отношения между независимыми и зависимыми переменными. Подоб­но этому, структурные принципы формальной организации дают информацию скорее о том, что люди могут обойти, но вряд ли о том, во что они могут влипнуть в любом случае. Даже на микроуровне, где, казалось бы, индивид наиболее способен рефлексивно изменять результат своих действий, по-моему, когда индивиды действительно контролируют конечные результаты, они добиваются этого, применяя ми­кросоциологические законы, а не идя против них. К приме­ру, когда люди обдуманно вступают в построенную на лич­ных отношениях группу или когда в сходной ситуации групповой динамики они в скрытой форме используют вы­шеупомянутый микропринцип (I), относящийся к становле­нию групповой солидарности, потому что хотят почерпнуть в ней эмоциональную поддержку. Их типичная ошибка при этом — переоценка продолжительности существования такой солидарности и заряда эмоциональной энергии после распада временной группы подобного рода. Знание принци­па не лишает его силы*.

* Иногда говорят, что слишком большое знание о том, как работают социальные отношения, выхолащивает их. Может ли теоретик обмена или тот, кто применяет теорию ритуалов Дюркгейма и Гофмана, влю­биться? Не разрушает ли ситуацию теоретическое самосознание? Я могу заверить вас, что не разрушает. Мощные социальные процессы обладают удивительной силой, подавляющей более слабый процесс вроде кратко­временной рефлексии.

Было бы безрассудством предрекать, что социологиче­ская наука когда-нибудь сможет объяснять все. Вполне ве­роятно, что изрядная доля индетерминизма останется, даже если социология добьется куда больших успехов в будущем. Но мы получаем интеллектуальные стимулы, постепенно отодвигая границу владений индетерминизма. Молиться на него и ничего не делать кажется мне паразитической уловкой, поскольку это представляет интеллектуальный интерес, только если уже имеется какая-то теория, которой некто желает бросить вызов. Конструктивная установка состоит в том, чтобы создавать и совершенствовать объясни­тельную теорию.

Я пытался показать, что наука может работать гибко и с самыми разнообразными предметами исследования. На этом фоне я более кратко прокомментирую остальные вы­пады против социологической науки.

Общество как дискурс

Мы живем в мире дискурса. Общество само по себе есть не более чем род текста, который мы в разные времена чи­таем разными способами. Ныне это популярная тема, иду­щая от французского структурализма и его ответвлений. Она произвела подлинную революцию в мире литературной критики. Это можно понять и как проявление профессио­нальной идеологии, возвышающей собственную область деятельности литературных теоретиков утверждением, что всякая реальность есть часть литературы. Идея «дискурса» поэтому завоевала широкую популярность в сфере интел­лектуального труда (включая издательское дело). Она осо­бенно хорошо подходит к частным, описательным темам антропологии, но посягает также и на космополитическое содержание социологии (например: [10; 35]).

Но подъем социологических исследований в области культуры необязательно связан с идеей культурного реля­тивизма. Было продвижение и по детерминистскому пути: мы имеем очень хороших исследователей и хорошие теории относительно материальной и организационной базы созда­ния культуры, касающиеся ее распределения как между социальными классами, так и между более специализиро­ванными культуропроизводящими институтами [9; 21; 19]. Культура не просто сама себя организует. Ее организуют социальные процессы.

М. Фуко [25], наиболее значительный из последователей французской «дискурсной» школы, документально под­твердил существование социальной базы для формирования идей в таких практических областях, как психиатрия и право. Но Фуко не пытается поставить под сомнение значи­мость своего собственного дискурса в качестве историка. Более того, исторические модели, которые он выдвигает на роль определяющих сферу дискурса — бюрократиза­ция и специализация учреждений социального контроля, смещение границ между публичным и частным, переход от ритуальных наказаний к некоторому самосознанию ви­ны, — хорошо согласуются с теориями модерна М. Вебера [71] и Дюркгейма—Мосса [12]. Лучшие из этих европей­ских работ продолжают главные традиции, накапливающие социологическое значение, а не отходя от них.

Популярность концепции «дискурса» как господству­ющего мировоззрения поддерживается также успехами со­циологии науки в демонстрации социальной обусловленно­сти знания. Этот успех в самом деле впечатляет. Но не на­до забывать, что социология науки — это эмпирическая исследовательская дисциплина, которая за последние 30 лет весьма продвинулась в разработке социологических мо­делей обусловленности знания, производимого в конкрет­ных организационных условиях (см.: [72] — относительно недавние итоги и синтез). Подумаем, что это значит для Деклараций о разрушении научного знания. В самом сердце этого якобы индетерминизма живет детерминизм. Социоло­гия науки сама по себе становится доказательством успехов научного мышления.

Это интереснейшие проблемы рефлексивного самосозна­ния. Некоторые социологи науки (например, представители британской школы, центральными фигурами которой явля­ются М. Малкей, Г. Коллинз, С. Вулгар и др.; см.: [57]) за­ходят так далеко, что доказывают, будто наука — просто множество конкурирующих властных притязаний. Единст­венный демократический путь — не давать ни одному голо­су никаких привилегий. Поэтому М. Малкей [48] и другие брались писать статьи и доклады в «новой литературной форме», предполагающей, что автор как бы отходит в сторо­ну и позволяет говорить многим спорящим голосам. Ре­зультат получился занимательным, но все же непонятно, почему рефлексивность должна мешать научному знанию. Д. Блур [5; 6], который широко использует дюркгеймов-скую теорию, доказывает в своей «сильной программе», что социология науки может и должна объяснять не только претензии ложного знания, но и знание истинное.

С организационной точки зрения, властные притязания в научном дискурсе, которые выявляют и документируют Малкей и др., суть часть достаточно предсказуемых струк­турных конфигураций. Разные виды интеллектуального дискурса (т. е. конкретные научные дисциплины) встроены в разные организации и сами могут быть поняты как орга­низационные формы. Следовательно, теории организации (особенно теория, объясняющая, как разнообразные случаи неопределенности задач и зависимости от ресурсов влияют на структуру организации и поведение в ней; см.: [72; 26]) показывают, что научный дискурс — это не свободно паря­щая конструкция, он возникает в конкретных обстоятель­ствах вполне предсказуемым образом. Более того, мы знаем, что организационные структуры, по меньшей мере частич­но, детерминированы окружающей средой, в которой они функционируют [17, 467—485]. Это значит, что объектив­ная природа предмета науки представляет собой один из детерминантов социальной деятельности (включая дис­курс), которая и составляет науку.

Аргументы, которые выпячивают исключительно роль дискурса, односторонни. Хотя в любом знании, безусловно, имеется компонент сконструированный культурой, это также и знание о чем-то. В самом деле, любой аргумент о со­циальной основе знания уничтожает сам себя, если он не имеет еще и некоторой внешней отсылки к истине — в противном случае почему мы должны верить, что сама эта социальная основа существует? Нам нужно выйти из круга полемически односторонних эпистемологий как субъектив­ного, так и объективного толка. Многомерная эпистемоло-гия может учитывать наш образ жизни в культурном про­странстве нашей собственной истории, но при всем том мы в состоянии накапливать объективное знание о мире.

Историзм

Историзм провозглашает, что существует только истори­чески конкретное и не может быть никаких общих законов, применимых повсеместно и во все времена. Этот аргумент в какой-то мере выступает в связке с другими видами анти­позитивистской критики, наподобие оппозиционного объ­единенного фронта. Но он также имеет и свою автономную базу в современной практике исторической социологии. Историзм — это цена, которую мы платим за нечто очень хорошее. Последние двадцать лет, начиная с публикаций Б. Мура и Ч. Тилли в 60-е годы, были золотым венком ис­торической социологии. Мы многое узнали о макропроцес­сах, смотря на исторические материалы социологическим взглядом и сравнивая между собой разные общества и эпо­хи. Так, например, Мур [47] показал связь между формами капиталистического сельского хозяйства и различающи­мися политическими структурами современных госу­дарств. Но хотя речь идет о конкретных государствах (Анг­лии XVII в., США XIX в. и т. д.), лежащие в основе этого теоретические концепции имеют более универсальное при­менение. Именно по этой причине семейство моделей, род­ственных муровской [49; 59; см. также: 61; 1], интенсивно использовалось и используется для понимания других эпох и областей.

Исторические социологи, провозглашая себя сторонни­ками историзма, испытывают прессинг двоякого рода. Во-первых, это давление интересов, с которыми они стремятся Установить хорошие контакты. Историзм кажется разно­видностью профессиональной идеологии историков. Способ их существования — описание конкретного, частного, а возрастающая интеллектуальная конкуренция в сфере их деятельности вынуждает специализироваться и осаживать всех вторгающихся на их территорию. Отсюда склонность историков к неприятию любых положений о существова­нии общих процессов, и особенно тезиса, что такие процес­сы можно обнаружить только путем сравнения эпох и обла­стей исследования (т. е. выходя за пределы их исследова­тельских специальностей). Историки часто берут на воору­жение идеологию, не позволяющую сознательно развивать общую объяснительную теорию. И многие работающие в исторической социологии реагируют на критику со стороны историков, поддаваясь их идеологии.

Но историки непоследовательны. Толкуя свои конкрет­ные случаи, они скрытно протаскивают некоторые идеи о том, что представляют собой общие структуры и как дейст­вуют обобщенные модели социальной мотивации и измене­ния. Анализ исторической реальности едва ли возможен в условиях tabula rasa. Историки опираются на теории — зна­ют они об этом или нет. Великим историком, работы кото­рого привлекают внимание широких кругов, ученого дела­ет, как правило, делает способность создавать теорию, пока­зывать более общую схему, скрытую под грудой рассказан­ных частностей. Менее значительны обычно те историки, которые оперируют наивными, принятыми как данность концепциями или старыми теориями, вошедшими в обыч­ный дискурс. Историки в своем лучшем качестве участвова­ли в созидании социологической теории, хотя не всегда говорили о ней как таковой и часто вплетали в ее ткань конкретные исторические описания, иногда очень артисти­ческие и драматические по стилю.

Я не сочувствую безапелляционным заявлениям, будто историческая специфичность — это все, что нам доступно. Напротив, мы даже не сможем толком разглядеть частно­стей без общих понятий. Однако есть более основательная причина, почему исторические социологи склонны работать на низком уровне обобщений, используя теории, ориенти­рующиеся на понимание конкретной группы событий. Да­же если цель — развитие общей теории, макроматериалы долговременной истории крайне сложно использовать. Хо­тя мы можем кое-что знать об элементарных процессах, но получить любую абстрактную картину полной комбина­ции условий, участвующих в историческом изменении, очень трудно. Теоретически ориентированные исследовате­ли в области исторической социологии монополизировали метод промежуточных приближений к уровню объясняю­щего обобщения. Например, у М. Вебера масштабные исто­рические сравнения условий, требуемых для подъема ра­ционализированного капитализма, дали множество общих аналитических выводов, которые, однако, были встроены в описание последовательностей конкретных событий миро­вой истории. То же сочетание обобщений и описаний можно обнаружить в современных работах, например, М. Манна [45] (об исторических источниках социальной власти) или Дж. Голдстоуна [32; 33] (о кризисе государства и социаль­ных трансформациях). Я полагаю, что и моя собственная работа [16] над такими темами, как развитие веберовских теорий капитализма или проблема гендерной стратифика­ции, тоже как бы погружена в описания конкретных исто­рических процессов. Работы такого рода бросают вызов теоретикам, которые вольны попытаться абстрагироваться от конкретности изученного материала, извлечь более фун­даментальные теоретические структуры, скрытые в этих описаниях.

Источник: https://studfile.net/preview/16671538/