Но ему дорого обошелся этот удар. На него обрушился целый град быстрых, точных ударов, — по подбородку, по губам, по носу, — в них чувствовались верный глаз и тяжелая рука. Они ошеломляли, не давали опомниться и закрывали человека как стеной. Это было уже искусство, перед которым была бессильна его неуклюжая деревенская возня с широкими вялыми размахами и бесцельной жестокостью.
Он кидался и снова отлетал назад, отброшенный этой безошибочной силой. Потом — пауза и новый удар, опять между челюстью и горлом. И, наконец, последний, страшный, усиленный отчаянием удар в живот, нанесенный мгновенным разрядом всех мускулов. Он проник сквозь шинель, сквозь ватную телогрейку, — не уберегло и мохнатое японское белье, — подсек колени и
•сломал человека пополам. Для него это оказалось на несколько градусов крепче, чем он мог вынести, и солдат вылез на улицу, уже не помня, с чего все началось.
Несколько наполненных недоумением минут слышно было, как бубнил дурак за окном свои бессмысленные гаммы, поднимаясь и опускаясь по клавишам, — сначала густое рычащее «до», потом вверх, вверх, к тонкой, как волос, ноте. Потом в уголбросились, толкаясь, сразу трое. Они спешили ради бескорыстного желания поколотить человека, — поколотить так, слегка, не до крови,—скорее игра, чем серьезное избиение.
Но с первых же секунд они увидели, что человек относится к этой игре горячо. В одно мгновение они получили свое — больше всего по лицу. Он рассыпал удары щедро, полной горстью, показывая свое блестящее мастерство, и держал всех троих на расстоянии вытянутой руки.
Бывает, что свершается изумительное, невозможное. Одна великолепная минута встает над всем и горит огнем, но потом снова наступает обычный порядок вещей,— так было всегда с того времени, как земля начала вертеться.
Он бил их троих всех сразу,— он! — но его минута уже истекала. Это немыслимо, чтобы один человек на костылях мог устоять против троих хорошо накормленных мужчин. Хрустнул костыль, и кончилась великолепная матвеевская минута.
Настало его время лежать на земле, а над ним возились трое солдат, обдирая каблуками стены и звеня подсумками.
85
— Трое вас там дураков, — сказал офицер, нетерпеливо прислушиваясь. — Тащите его сюда.
Это было легче сказать, чем сделать. Он упирался, вертелся, как бешеный, и не давался никак. Его можно было только бить, и они отводили душу, колотя от всего сердца, неторопливо и старательно, как выбивают из матраца пыль. Наконец они выволокли его наружу под руки, тяжело дыша и встряхивая на каждом шагу.
Он опять увидел ослепительную торжествующую луну и синий снег. Офицер, опустив глаза, разглядывал его ногу. Четвертый солдат стоял, прислонившись к стене, ожесточенно плюясь; его лицо в лунном свете было бледно, как неживое. На земле валялись брошенные прокламации и вздрагивали на ветру, точно умирая.
— Можешь идти?
Они здорово отделали его. Что-то случилось с левой рукой, наверное, наступили каблуком, потому что пальцы распухли и сгибались с трудом. Но особенно досталось голове. Губы были разбиты, и текла кровь, на затылке глубоко оцарапали кожу. Он выплюнул кровь и сказал:
— Без костылей не могу. А один костыль сломан. Он вдруг почувствовал, что у него по одеревеневше-
му лицу от усталости и напряжения текут слезы, и сам удивился этому.
— Может, его здесь, ваше благородие? — просили сзади.
Дыша на озябшие пальцы, офицер кинул сердитый взгляд.
— Не крути мне голову, не заскакивай. Соберите бумагу. А ты — что там с тобой? Достань его костыли. Живо!
Когда солдат, державший за левую руку, нагнулся, Матвеев обратился к самому себе с единственной мольбой. Надо было только на несколько секунд удержать равновесие. Затаив дыхание, он вырвал вдруг левую руку и, резким движением всего тела повернувшись на каблуке, хватил другого солдата опухшим кулаком. От силы удара его самого покачнуло назад, он схватился за рукав солдата, и они упали вместе.
Это была его последняя драка, и он старался как только мог. Иногда им удавалось прижать его, но потом снова одним движением он вдруг вырывался и бил что было мочи. Времени у него оставалось немного, и он спешил, одновременно нанося несколько ударов. Один из солдат все время старался ударить его в пах, — подлый,
86
блатной удар, — и Матвеев, изловчившись, с огромным удовольствием хватил его ногой в грудь.
Ему удалось высвободить голову, и он судорожно вцепился зубами в чью-то руку. Ни на минуту он не обманывал себя.
Арифметика была против него, еще ни одному человеку не удавалось справиться с этой проклятой наукой. Она знает только свои четыре действия и не слушает ни возражений, ни просьб.
— Ты кусаться... так ты кусаться... — услышал он прерывающийся голос.
Отчаянным усилием он сбросил с себя вцепившегося в горло солдата, и тут вдруг небо и земля лопнули в оглушительном грохоте. На мгновение кровь остановилась в нем, а потом метнулась горячей волной. Луна кривым зигзагом падала с неба, и снег стал горячим. Близко, около самых глаз, он увидел чей-то сапог, массивный и тяжелый, как утюг.
Жизнь уходила из тела с каждым ударом сердца, на снегу расползалось большое вишневое пятно, но он был слишком здоров, чтобы умереть сразу. Машинально, почти не сознавая, что он делает, Матвеев повернулся на живот и медленно подобрал под себя колени. Потом, вершок за вершком, напрягая все силы, он поднялся на руках на четвереньки и поднял голову, повернув к солдатам побелевшее лицо.
Надо было кончать и уходить, — но он никак не мог отделаться от этой смешной привычки.
— Здоровый... дьявол, — донеслось до него. — Пому-
чились с ним...
Это наполнило его безумной гордостью. Оно немного опоздало, его признание, но все-таки пришло наконец. Теперь он получил все, что ему причиталось.
Снова он стоял в строю и смотрел на людей как равный и шел вместе со всеми напролом, через жизнь и смерть. Клонясь к земле, на снег, под невыносимой тяжестью роняя силы, он улыбнулся разбитыми губами.
Все было кончено.
Вдруг он увидел большую тень. Перед ним, один в пустом городе, стоял его конь, с белой отметиной на лбу, похожей на сердце, и смотрел в лицо преданными темными глазами. Черным серебром отливала грива, точеные ноги стояли твердо.
— Ты?..
Он поймал повод, вскочил на холодное седло и поле-
87
тел прямо по длинной лунной дороге — догонять своих.
— Ну.. . я... не так уж плох, — прошептал он, точно отвечая на чей-то когда-то заданный вопрос.
Это было его последнее тщеславие.
ДМИТРИЙ НАГИШКИН
СЕРДЦЕ БОНИВУРА
(главы из книги)
Бонивура отвели в одну из комнат штаба, служившую партизанам кладовой для оружия. Комната была без окон, только узкая отдушина почти под самым потолком пропускала немного света. Виталий осмотрелся. Он чуть не наступил на что-то, лежавшее у самых дверей. Нагнулся, рассматривая. Лежал человек. Виталий вгляделся и узнал Лебеду.
«Неужели транспорт раненых был задержан?» Эта мысль наполнила отчаянием Бонивура. Он начал
тормошить партизана. Но Лебеда затаил дыхание, из-под полуопущенных век вглядываясь в черты лица наклонившегося над ним человека. Виталий зашептал:
— Дедка! Лебеда!
Узнав знакомый голос, Лебеда открыл глаза:
— Виталька?
— Тише, диду... Неужели транспорт раненых взяли белые?
— Ни, транспорт, мабуть, вже там, в тайге сховавсь...— Как же ты, диду, попался?
Лебеда вздохнул, виноватым голосом ответил:
— А я куму хотив подмогнуть, та не вышло... Кровь потерял и попавсь, як малесик.
— А он где?
— Кум-то? Наложил груду белякив да и сам убився о каменюгу... Бився добре... Не жалко — не один пишов на той свит...
— Значит, и Колодяжного нет?
— Нема кума, — ответил Лебеда. — И кума я не спас и дисциплину нарушил... А ты как, Виталька, попал?
Бонивур, не таясь, рассказал старику все. Тот печально мотнул головой:
— Значит, попались мы с тобой, Виталя. Эх-х! Обидно в клетке сидеть. Я птица вольная, волю люблю...
88
И повоевал на своем веку. В германскую был взят на фронт. Нас на греческий фронт погнали. В Салониках мы стояли. Негров видал, и греков, и англичан, и всяких...
Потом революция в России случилась. Дознались до этого — стали домой проситься. В эту пору мы уже во Франции были. Удули мы с товарищами, тридцать человек. До России через Америку добрались только втроем. Осадчего Колю в Сибири колчаки убили. Петросов Сурен к большевикам подался — под Волочаевкой дрался да руки лишился, слыхал я... А я до Хабаровска добрался, людей хороших встретил, на работу встал... Все бы ладно было, да опять черт помешал — мобилизация. Забрили меня белые, в солдаты взяли. Калмыков... Что он над трудящими делал, нет таких слов, чтобы описать да рассказать.
Насмотрелся я на калмыковские зверства, кое-что понимать начал. Помог один человек. Большевик... Подойницын. Большого ума человек был, хотя и из простых. Пошли у нас в полку разговоры. Подойницын разъяснил нам, что в стороне нынче стоять никак нельзя, либо к большевикам надо идти, либо к белым, середины, выходит, нету; кто ни к одному берегу не пристал, тот белым помогает тем, что против них не идет! Вот как вышло!..
Ну, настало время — мы из казарм на улицу! Офицерам наклали, сколько не было жалко, и давай уходить. Думали на ту сторону Амура податься, а там — до партизан!
Белые с нами не справились бы!
Однако только мы из казарм — справа и слева ракеты, стрельба. А город-то американцы и японцы пополам поделили. К железной дороге да к мосту через Амур японцы располагались, а к Красной Речке — американцы. Мы в коридоре между ними оказались. Нам ультиматум: сдавайтесь! Ну, не японцам же сдаваться...
Разоружили нас американцы, в колючую проволоку заперли, лагерь устроили. Ну, показали себя американцы!.. Что ни вечер, из лагеря то одного, то другого уводят. Калмыковцам выдавали, да и сами пытать не брезговали... Я там, в лагере американском на Красной Речке, додумал уж до конца: все, в большевики решил идти
— вижу, никто, кроме них, простому-то человеку добра не хочет... С тех пор большевик, и жизни мне за это не жалко!..
89