Данный тип действительно несет в себе социокультурную угрозу кризиса идентичности (по терминологии Э. Эриксона). Но одновременно он вызывает повышенный читательский интерес сравнительно с так называемыми «цельными натурами». Это свидетельствует, по-видимому, об особой актуальности кризиса субъектной идентичности в XIX столетии.
В качестве характерного примера углубления онегинской тенденции социокультурной неукорененности рассмотрим фигуру Базарова. Яркость ее, как показал Ю. В. Манн, не столько в открытии Тургеневым нового социального типа, сколько в концептуально значимой «неопределенности» персонажа, вступившее- го в «полосу кризиса» и несущего в себе «тревожащую тайну» [Манн, 2008, с. 59, 53].
Едва ли не наиболее существенной гранью этой «тайны» оказывается драматическое несоответствие личности героя своему характеру. В отношениях с окружающими он по большей части остается последовательным «нигилистом» - не только мировоззренчески, но и поведенчески: манкируя многими социально-психологическими условностями, высказываясь откровенно, прямолинейно и резко.
Однако в первый же день приезда в усадьбу Одинцовой Базаров начинает утрачивать свою внутреннюю самотождественность. «“Какой я смирненький стал”- думал он про себя» [Тургенев, 1981, с. 77]. С этой мыслью соседствует другая, привычно «нигилистическая», о престарелой тетке-княжне: «“Для ради важности держат, потому что княжеское отродье”, - подумал Базаров» [Там же, с. 80].
Первый симптом неожиданной смиренности развивается впоследствии в душевную драму. Своего рода увертюрой к этой драме звучит последняя часть сонаты, исполненной Катей, где «посреди пленительной веселости беспечного напева внезапно возникают порывы такой горестной, почти трагической скорби» [Там же, с. 82].
На протяжении XVI и XVII глав романа в душе Базарова нарастает кризисная напряженность между полюсами «я-для-себя» и «я-для-других». У него «стала проявляться небывалая прежде тревога, он легко раздражался, говорил нехотя, глядел сердито и не мог усидеть на месте» [Там же, с. 86]. Уже после первой прогулки с Анной Сергеевной Базаров начинает утрачивать внутреннее самообладание: «Базаров шел сзади ее, самоуверенно и небрежно, как всегда, но выражение его лица, хотя веселое и даже ласковое, не понравилось Аркадию» [Там же, с. 85]. При этом Базаров неожиданно здоровается с ним, хотя они какой-то час назад вместе завтракали.
Что касается Одинцовой, то никакого диссонанса между характером (я-для- других) и личностной самостью (я-для-себя) у нее на всем протяжении романа не наблюдается. Разумеется, она также на некоторое время утрачивает душевное равновесие и несколько даже нарушает заведенный ею строгий распорядок жизни, удерживая Базарова в своей комнате дольше обычного. Однако все, что происходит с Одинцовой в ХУП-ХІХ главах романа, в точности соответствует ее характеру, каким его представляет нам повествователь после слов: «Анна Сергеевна была довольно странное существо» [Там же, с. 83]. Противоречивость ее жизненной позиции и последовательно вытекающего из такой позиции поведения не состоит в разладе между личностью и характером. По воле автора антиномич- ность известного рода, собственно, и составляет природу ее характера: «она ни перед чем не отступала и никуда не шла»; ум у нее «пытлив и равнодушен в одно и то же время: ее сомнения не утихали никогда до забывчивости и никогда не дорастали до тревоги» [Там же].
Итоговая характеристика вполне исчерпывает сотворенный автором характер: «Как все женщины, которым не удалось полюбить, она хотела чего-то, сама не зная, чего именно. Собственно, ей ничего не хотелось, хотя ей казалось, что ей хочется всего» [Там же, с. 84].
Иное дело - Базаров, терзаемый настоящей внутренней коллизией, поскольку настигнутый кризисом самоидентичности перестает узнавать себя в себе. Наделенный (подобно Печорину, например) яркой личностной самобытностью и соответствующим ей самолюбием, он при этом надежно «упакован» в резкую характерность нигилиста. Тогда как характер Печорина не был жестко очерчен, для окружающих он малопонятен, плохо узнаваем в непоследовательности его поступков: слабая оболочка сильной личности. В случае же Базарова равновесие этих сил создает драматическое напряжение, которое, обостряясь, приводит к утрате тождества самому себе, к ослаблению идентичности. Личностное «я» Базарова охвачено мучительным чувством, «от которого он тотчас отказался бы с презрительным хохотом и циническою бранью, если бы кто-нибудь хотя отдаленно намекнул ему на возможность того, что в нем происходило» [Там же, с. 87]. Это не что иное, как разрушение самоидентичности, следствием чего оказывается утрата сильной личностью былого самообладания.
Стремясь сохранить внутреннюю самотождественность, герой пытается возражать против самой возможности разлада в своей душе. В ответ на слова Одинцовой: «то, что в вас теперь происходит», - Базаров первоначально отрицает применимость такого выражения к себе («точно я государство какое»), но далее ставит риторический вопрос: «разве человек всегда может громко сказать всё, что в нем “происходит”?» [Тургенев, 1981, с. 97]. На это Анна Сергеевна возражает: «А я не вижу, почему нельзя высказать всё, что имеешь на душе», - демонстрируя свою нечувствительность к коллизиям внутренней раздвоенности. «Спокойствие все-таки лучше всего на свете», - говорит себе она. И повествователь прибавляет: «Ее спокойствие не было потрясено» [Там же, с. 87].
Тогда как Базаров поистине потрясен внутренним кризисом, приводящим его к диффузии идентичности, феномен которой полтора века спустя был описан Э. Эриксоном. «В разговорах с Анной Сергеевной он еще более прежнего высказывал свое равнодушное презрение ко всему романтическому; а оставшись наедине, он с негодованием сознавал романтика в самом себе» [Там же].
Кризис такого рода вынуждает Базарова пересматривать некоторые аксиомы своего миропонимания. В первый день пребывания в Никольском нигилист утверждал, что «изучать отдельные личности не стоит труда [...] так называемые нравственные качества одни и те же у всех: небольшие видоизменения ничего не значат» [Там же, с. 78]. Однако опыт кризиса собственной идентичности приводит его к мысли о самобытности человеческих «я»: «Может быть, вы правы; может быть, точно, всякий человек - загадка» [Там же, с. 91].
«Происходящее» с Базаровым, начиная от переломной XVII главы, можно обобщить актуальными в данном случае словами Поля Рикёра: «обнажение самости посредством утраты опоры со стороны тождественности» [2008, с. 182] (у Печорина такой «опоры» не было изначально). Кризисное состояние подобного рода открывает перед нами, по мысли Рикёра, личность как «идентичность этическую» [Там же, с. 184]. Последняя отнюдь не измеряется нормативно-моралистическими категориями добра и зла. Категория «этической идентичности» предполагает бахтинское понимание личностной жизни как поступка.
Феномен Базарова состоит именно в том, что этот неоднозначный герой не просто совершает в жизни ряд поступков, как прочие персонажи, но проживает свою жизнь как поступок, чего лишены другие, и прежде всего Одинцова. Однако поступок этот, придающий яркость нарративной траектории существования, оказывается, как констатирует сам Базаров, «не нужен России».
Кризисное существование Базарова явилось литературным следствием того, что «в “Отцах и детях”, - по мысли Ю. В. Манна, - схвачен самый момент перелома» (в российской общественной жизни); при этом «перспектива развития не оборвана, оставлены в силе различные возможности» [Манн, 2008, с. 64, 65]. Индивидуальная идентичность и национальная уподобляются, как это вообще свойственно российской классике.
При этом демонстрируемая Одинцовой стабильность характера явно не может претендовать на значимость позитивной перспективы. В качестве таковой Тургенев указывает на иного рода цельность - личностную, укорененную в природной и тем самым национальной жизни: это цельность смиренной (как пушкинская Татьяна) Кати. В системе персонажей пара сестер создает ценностное напряжение: сохранность идентичности характера (чего добивается Одинцова строжайшей упорядоченностью своей жизни) или сохранность личностной идентичности (позиция Кати)?
Не в судьбе Базарова, но в единстве романного сюжета появление Кати оказывается одним из наиболее значимых событий. Ее появление ознаменовано весьма существенным, как позднее окажется, психологическим жестом: «Катя, которая, не спеша, подбирала цветок к цветку, с недоумением подняла глаза на Базарова» [Тургенев, 1981, с. 79] после его слов об одинаковости людей, как деревьев в лесу. В этом персонаже также очевидно несовпадение характера, сформированного
зависимостью от старшей сестры, и самобытного «я»: «она спряталась, ушла в себя. Когда это с ней случалось, она нескоро выходила наружу: самое ее лицо принимало тогда выражение упрямое, почти тупое» [Тургенев, 1981, с. 82]. Однако впоследствии в отношениях с Аркадием вполне раскрывается сила внутренней цельности этой личности - сила, охранившая слабохарактерного Аркадия от «ба- заровского» кризиса.
Проницательный Базаров называет Катю «чудом», отдавая дань ее глубокой личностности, но полагаясь при этом на формирование ее характера: «Из этой еще, что вздумаешь, то и сделаешь» [Там же, с. 83]. И счастливо (для Аркадия) ошибается в этом предвидении.
Сам же Базаров с отъездом из Никольского ожесточенно приступает к восстановлению своей утраченной цельности, следуя собственному «медицинскому» убеждению: «кто злится на свою боль - тот непременно ее победит» [Там же, с. 104]. Для этого пришлось бы подавить «романтизм» личностной самости жесткостью своего «нигилистического» характера. Однако ему это не удается. Кризис идентичности, состоящий в разъединении ее сторон, в «отслаивании» характера от личности, к концу романа трансформируется в медицинский, физический кризис умирающего тела. А душевный разлад героя волею автора сублимируется на духовный, «метафизический» уровень человеческого бытия.
Речь о том, что в последнем разговоре с Одинцовой Базаров именует себя «червяком полураздавленным». Тогда как, уезжая от нее вместе с Аркадием, невзначай назвал себя «богом»: «...мне нужны подобные олухи. Не богам же, в самом деле, горшки обжигать» (при этом Аркадию открылась «вся бездонная пропасть базаровского самолюбия») [Там же, с. 102]. Визит Одинцовой Базаров при этом оценивает как «царский», и возникает достаточно очевидная аллюзия к державинской строке «Я царь - я раб - я червь - я бог» из метафизической оды «Бог». Знаменательная аллюзия усиливается ситуацией соборования: «когда святое миро коснулось его груди, один глаз его раскрылся», но «при виде священника в облачении, дымящегося кадила, свеч перед образом что-то похожее на содрогание ужаса мгновенно отразилось на помертвелом лице» [Там же, с. 184].
Нарративный итог личностного существования, проживаемого как поступок, но в кризисном разладе с самим собою, с душевно-духовным ядром личностного бытия, предстает перед нами сугубо негативным. И вполне аналогичным в этом отношении нарративному итогу онегинской траектории существования с ее ослабленной, едва лишь пробуждающейся в заключительной главе личност- ностью.
Иное дело - жизненный путь Болконского, отнесенного Достоевским к этому же ряду духовных «скитальцев», не укорененных в русской жизни. В существовании данного героя также доминирует сильный характер, обеспечивающий ему полную идентичность в глазах окружающих и скрывающий от них его внутреннюю кризисность. Однако смертельное ранение разрушает не только тело, но и характерную жесткость этого человека. В результате потери сознания очнувшийся герой осуществляет резкий скачок от ролевой самотождественности к са- мостной автонарративности:
После перенесенного страдания князь Андрей чувствовал блаженство, давно не испытанное им. Все лучшие, счастливейшие минуты в его жизни, в особенности самое дальнее детство, когда его раздевали и клали в кроватку, когда няня, убаюкивая, пела над ним, когда, зарывшись головой в подушки, он чувствовал себя счастливым одним сознанием жизни, - представлялись его воображению даже не как прошедшее, а как действительность [Толстой, 1940, с. 263].
Знаменательны не только пробуждающиеся в этот момент «любовь и нежность» к Наташе, «восторженная жалость и любовь» к Анатолю Курагину, которые «наполнили его счастливое сердце». Знаменательно предсмертное обращение гордого человека к Богу, о котором ему говорила, как он вспоминает, сестра его Марья.
Весьма любопытно, что в ряду героев «наполеоновского» типа (напомню строку из «Евгения Онегина»: «Мы все глядим в Наполеоны») Достоевский упоминает и предприимчивого Чичикова, которому столь чужда онегинская скука. Чичиков обладает по-своему цельным, живучим, гибким характером, легко приспосабливающимся к окружающим условиям существования. Кризис идентичности с ним случается всего лишь однажды - на губернаторском балу. Но при этом он оказывается ключевым сюжетным событием.
Тщательно готовясь к балу перед зеркалом, где «я смотрю на себя глазами мира, чужими глазами» [Бахтин, 1996, с. 71], любовно лелея свою внешнюю тождественность для других, Чичиков намеревался окончательно очаровать губернских дам, формирующих общественное мнение. Вместо этого загляделся на юную блондинку с личиком, «какое художник взял бы в образец для мадонны», чем разрушил всеобщую дамскую симпатию к себе. Данное происшествие, столь неожиданное для самого героя и даже для нарратора, обнаруживает наличие и у Чичикова личностной глубины:
Нельзя сказать наверно, точно ли пробудилось в нашем герое чувство любви, - даже сомнительно, чтобы господа такого рода [...] способны были к любви; но при всем при том здесь было что-то такое странное, что-то в таком роде, чего он сам не мог себе объяснить: [...] весь бал, со всем своим говором и шумом, стал на несколько минут как будто где-то вдали [...] она только одна белела и выходила прозрачною и светлою из мутной и непрозрачной толпы [Гоголь, 1994, с. 94].
Эту ситуацию легко рассмотреть как пародийную по отношению к ситуации Онегина, залюбовавшегося Татьяной на балу. Однако в контексте романной интриги событие кратковременного кризиса идентичности героя приобретает самое серьезное и решающее значение: разрушает его авантюрную «негоцию» и при этом, обещая преображение героя в последующих томах, позволяет нарратору заговорить о «русскости» Чичикова и о грядущем историческом величии России.