Статья: Кризис социокультурной идентичности в русской литературной классике

Внимание! Если размещение файла нарушает Ваши авторские права, то обязательно сообщите нам

И все же у классиков русского реализма характер и личность выступают по преимуществу двумя неразъемными сторонами типической индивидуальности. Это составляет основное достижение реалистического художественного мышления на фоне романтического периода, а несхождение между личностной самостью и внешней характерностью мыслится аномалией, которую Достоевский собственно и назвал «отрицательным типом нашим» [Достоевский, 1984, с. 134].

Чехов в зрелых своих рассказах радикально расходится с классической нарративной идентичностью. Разрыв между внешней тождественностью характера и внутренней самостью личности оказывается своего рода нормой для чеховских героев, поскольку кризис идентичности становится жанрообразующим моментом созданного Чеховым жанра (см.: [Тюпа, 2017]). Две жизни Гурова в «Даме с собачкой» - «явная» и «тайная» - тем именно и различаются, что в первой он функционирует в качестве весьма определенного характера, легко идентифицируемого «всеми, кому это нужно было», тогда как во второй существует в качестве самобытного «я» (метонимией которого в тексте служит «сердцебиение»). «Личная тайна» Гурова и составляет основание его идентичности (см.: [Тюпа, 2018, с. 50-89]).

На одном полюсе множества персонажей позднего чеховского творчества - «футлярный» характер Беликова, не только не знающего «личной тайны» в себе, но и нетерпимого к ней в других; на противоположном - безумие Коврина, чье уединенное сознание углубляется в «личную тайну» настолько, что порывает с действительной жизнью, уходя в свою автонарративную иллюзию. Мера лично- стности чеховского человека есть мера напряжения между внешней («гетеронар- ративной») и внутренней («автонарративной») сторонами его существования.

В жизни учителя словесности Никитина такого рода напряжение возникает и обостряется, поскольку крепнет его самость («ему казалось, что голова у него громадная и пустая, как амбар, и что в ней бродят новые, какие-то особенные мысли» [Чехов, 1977, с. 310]). Поначалу он не наделен «личной тайной», любовь к младшей Шелестовой составляет его мнимую тайну («Уж пронюхали, подлецы... - подумал Никитин. - И откуда они все знают?» [Там же, с. 312]). Первоначально Никитин самодовольно исповедует тождество внешней данности и внутренней заданности своей жизни: «...на это своё счастье я не смотрю как на нечто такое, что свалилось на меня случайно [...] Я верю в то, что человек есть творец своего счастья, и теперь я беру именно то, что я сам создал» [Там же, с. 317]. Но последующее зарождение «личной тайны» побуждает его к автонарративному пересматриванию своего существования («счастье, рассуждал он, досталось ему даром, понапрасну» [Там же, с. 321] и т. д.). Исподволь завязывающийся имплицитный автонарратив героя вступает в диссонанс с очевидным для окружающих внешним нарративом его жизни («- Так значит, если я ходил к вам в дом, то непременно должен был жениться на тебе? - Конечно» [Там же, с. 329]). В концовке нарративная иллюзия закономерно достигаемого покоя и счастья «иссякла, и уже начиналась новая, нервная, сознательная жизнь, которая не в ладу с покоем и личным счастьем» [Там же, с. 332].

В жизни Ионыча, напротив, первоначальное напряжение между характером и самостью слабеет и исчезает. Когда в душе Старцева зарождается томящая его любовь, ему становится внятной и чужая тайна личного бытия: на кладбище он первый раз в жизни видит особенный мир, где «в каждой могиле чувствуется присутствие тайны» [Там же, с. 25]. Когда же огонек «личной тайны» в нем угасает, оставляя после себя пепел одинокого накопительства, то и в жизни других эту тайну герой перестает предполагать и уважать: в чужой дом, назначаемый к торгам, он входит «без церемонии», «не обращая внимания на неодетых женщин и детей, которые глядят на него с изумлением и страхом, тычет во все двери палкой» [Там же, с. 30]. Полная овнешненность, исчерпанность персонажа инерцией карикатурно застывающего характера подчеркнута фразой повествователя, завершающего разговор о герое прежде, чем закончить рассказ, названный его именем: «Вот и все, что можно сказать про него» [Там же, с. 41].

Оленька Племянникова («Душечка»), обладая вполне определенным характером, в то же время являет собой яркий образчик дефицита личностности. Кризисы идентичности случаются с нею после каждой утраты очередного объекта ее привязанности. При этом внутренняя бесследность, с какою одно увлечение Оленьки сменяется другим, свидетельствует об отсутствии у нее «памяти сердца», как выражалась современная писателю критика, и - вследствие этого - об отсутствии собственного «я» (автонарративной самости). Если звуки музыки и треск ракет, доносившиеся из сада «Тиволи», казались супруге Кукина отголосками его «борьбы со своей судьбой», то у овдовевшей героини «это уже не вызывало никаких мыслей» и т. п. В ее душе, когда она оказывается предоставленной самой себе, не отыскивается следов прежнего, якобы «настоящего, глубокого чувства»: теперь «и среди мыслей, и в сердце у нее была такая же пустота, как на дворе» [Там же, с. 110]. Внутренняя жизнь Душечки оказывается анарративным воспроизведением актуальной жизненной ситуации: «Глядела она безучастно на свой пустой двор, [...] а потом, когда наступала ночь, шла спать и видела во сне свой пустой двор» [Там же]. Однако при сближении с чужой индивидуальностью героиня немедленно начинала ей внутренне подражать, якобы обретая себя (авто- нарративная иллюзия).

История «Невесты» (диаметрально противоположная истории «Душечки») порождается душевным кризисом, взрывающим инерцию существования, о которой говорит ее мать: «Давно ли ты была ребенком, девочкой, а теперь уже невеста [...] И не заметишь, как сама станешь матерью и старухой» [Чехов, 1977, с. 203]. Надя же, утрачивая самоидентичность, восклицает: «Как я могла жить здесь раньше, не понимаю, не постигаю! Жениха я презираю, себя презираю, презираю всю эту праздную, бессмысленную жизнь» [Там же, с. 208]. Траектория ее незавершенного жизненного путешествия - динамика последовательного освобождения самобытности от внутренних зависимостей, от оглядки на «других», чьи воззрения на нее формировали внешнюю узнаваемость, характерность героини.

Кризисный раскол между «моя жизнь» (нарративное образование) и автонар- ративным «я» приводит, например, Веру Кардину («В родном углу») к тому, что внешнее ее поведение выходит из-под контроля ее личности, становясь в стычке с безответной Анной «характерным», наследственным поведением помещицы, а не изящной и образованной барышни, каковой героиня мыслит себя изнутри. Для воссоединения распавшегося единства героине необходимо уединение, «чтобы никого не видеть и ее бы не видели». Только избавление от гетеронарративно- го взгляда со стороны, от оглядки на свое окружение дает личности независимость от ее социально-психологической характерности. Однако внутренняя суверенность героини - состояние преходящее и весьма относительное, поскольку внешнее, нарративизированное инобытие «я» - это то, чего «нельзя забыть и простить себе в течение всей жизни» [Там же, с. 320].

Экзистенциальная значимость автонарратива в качестве основания личностного бытия актуализирована в «Архиерее», где параллельно сообщаемой нар- ратором событийной истории последних дней жизни героя разворачивается его автонаррация. Нарратор акцентирует невербальную природу автонарративности, актуализируемой одновременно со словами молитвы: «Он внимательно читал эти старые, давно знакомые молитвы и в то же время думал о своей матери [...] молитвы мешались с воспоминаниями, которые разгорались всё ярче, как пламя, и молитвы не мешали думать о матери» [Там же, с. 187].

После молитвы «представились ему его покойный отец, мать, родное село Лесополье... Скрип колес, блеянье овец, церковный звон в ясные, летние утра, цыгане под окном, - о, как сладко думать об этом!» [Там же, с. 188]. На другой день преосвященному «медленно, вяло вспоминалась семинария, академия». Далее вспомнилась «белая церковь, совершенно новая, в которой он служил, живя за границей; вспомнился шум теплого моря» [Там же]. Так на протяжении рассказа перед нами фрагментарно-эпизодически (а иначе наррация и не может разворачиваться) промелькивает целая жизнь героя - его личностный автонарратив. Впрочем, мы его не слышим и не могли бы услышать, поскольку это феномен недискурсивной внутренней речи («ему представилось»), о котором нарратор сообщает нам в композиционной форме интроспективного повествования.

В дочеховской литературе нарратор обычно рассказывал читателю биографию героя ради того, чтобы мотивировать и объяснить его характер. Автонарратив преосвященного Петра ровным счетом ничего не объясняет. Он лишь свидетельствует о личности героя, о наличии у него собственной, внутренней, уникальной истории, продолжением которой является его актуальное существование: хотя «всё прошлое ушло куда-то далеко, в туман, как будто снилось», однако его «и в настоящем волнует всё та же надежда на будущее, какая была и в детстве, и в академии, и за границей» [Там же, с. 190].

Более того, личность героя благодаря присутствию матери и племянницы, активизирующим его автонарративную память, оказывается живым продолжением духовно-национальной истории: «Отец его был дьякон, дед - священник, прадед - дьякон, и весь род его, быть может, со времен принятия на Руси христианства, принадлежал к духовенству, и любовь его к церковным службам, духовенству, к звону колоколов была у него врожденной, глубокой, неискоренимой» [Чехов, 1977, с. 199]. Можно вспомнить, что еще Онегину в его новом, личностном состоянии становятся внятны импульсы «Сердечной, темной старины».

В автонарративной идентичности и состоит принципиальное отличие личностного персонажа от персонажа «характерного» - Сисоя, которому «самому было непонятно, почему он монах, да и не думал он об этом, и уже давно стерлось в памяти время, когда его постригли; похоже было, как будто он прямо родился монахом» [Там же, с. 187]. Такой персонаж сводится к своей социальной роли и потому не обладает автонарративом. Все его прошлое исчерпывается фразой, удостоверяющей его функциональную идентичность: «Сисой был когда-то экономом у епархиального архиерея, а теперь его зовут “бывший отец эконом”» [Там же].

В отличие от нарративной идентичности закрытого, неизменного, как в литературе классицизма, исчерпавшего свое становление, характера нарративная идентичность самости остается потенциально открытой в будущее, динамичной: «Он думал о том, что вот он достиг всего, что было доступно человеку в его положении, он веровал, но всё же не всё было ясно, чего-то еще недоставало, не хотелось умирать; и всё еще казалось, что нет у него чего-то самого важного» [Там же, с. 200]. Это самоощущение живого «я», не омертвевшего (как у Сисоя), но по- детски готового к новизне жизни (в тексте неоднократно отмечается внутренняя близость преосвященного и девочки Кати). Нарративная логика «Архиерея» такова, что именно внутренняя идентичность самости, не извращенная социальной характерностью, обещает торжество над смертью, провозглашенное и явленное Христом.

Подводя итоги, можно отметить некоторую магистральную тенденцию, проиллюстрированную здесь лишь на немногих примерах.

В русской литературе XIX в. нарративная идентичность персонажа проблема- тизируется, нередко становясь сюжетообразующим фактором. При этом формируется такая система ценностей, где во главу угла ставится не стабильность и сила характера Среди немногочисленных исключений обращает на себя внимание Рахметов Чернышевского. Однако роман «Что делать» ошибочно было бы относить к русской классике., а самобытность личности, которая выступает аналогом национальной самобытности, мотивируется национальной (отчасти религиозной) идентичностью героя.

Список литературы

1. БахтинМ. М. Собр. соч.: В 7 т. М., 1996. Т. 5.

2. Гоголь Н. В. Мертвые души // Гоголь Н. В. Собр. соч.: В 9 т. М.: Русская книга, 1994. Т. 5.

3. Достоевский Ф. М. Поли. собр. соч.: В 30 т. Л., 1984. Т. 26. С. 129-149.

4. Манн Ю. В. Тургенев и другие. М.: РГГУ, 2008.

5. Пушкин А. С. Евгений Онегин // Пушкин А. С. Собр. соч.: В 10 т. М., 1960. Т. 4.

6. Рикёр П. Я-сам как другой / Пер. с фр. М., 2008.

7. Толстой Л. Н. Война и мир // Толстой Л. Н. Полн. собр. соч.: В 90 т. М.: Ху- дож. лит., 1940. Т. 11.

8. Тургенев И. С. Отцы и дети // Тургенев И. С. Полн. собр. соч. и писем: В 30 т. М.: Наука, 1981. Т. 7.

9. Тюпа В. И. Фазы мирового археосюжета как историческое ядро словаря мотивов // От сюжета к мотиву. Новосибирск, 1996.

10. Тюпа В. И. Парадигмальный археосюжет в текстах Пушкина // Ars interpret- tandi. Новосибирск, 1997.

11. Тюпа В. И. Кризис как инвариантный конструктивный фактор жанра рассказа // Кризисные ситуации и жанровые стратегии. М., 2017. С. 56-62.

12. Тюпа В. И. Художественность чеховского рассказа. 2-е изд., перераб. М., 2018. Чехов А. П. Полн. собр. соч. и писем: В 30 т. М., 1977. Т. 10.

13. Эриксон Э. Идентичность: юность и кризис / Пер. с англ. М., 1996.

14. Эриксон Э. Трагедия личности / Пер. с англ. М., 2008.

15. Erikson E. H.Identity and the Life Cycle. New York, 1959.

References

1. Bakhtin М. М. Sobr. soch.: V 71. T. 5[Collected works: In 7 vols. Vol. 5]. Мoscow, 1996. Chekhov A. P. Poln. sobr. soch. i pisem: V 30 t. T. 10[Complete collection of compositions and letters: in 30 vols. Vol. 10]. Moscow, 1977.

2. Dostoyevskiy F. M. Poln. sobr. soch.: V 30 t. T. 26[Complete coll. of works: In 30 vols. Vol. 26]. Leningrad, 1984, pp. 129-149.

3. Erikson E. Identichnost': yunost' i krizis[Identity: Youth and Crisis]. Transl. from Engl. Мoscow, 1996.

4. Erikson E. H. Identity and the Life Cycle. New York, 1959.

5. Erikson E. Tragediya lichnosti[Tragedy of personality]. Transl. from Engl. Мoscow, 2008. Gogol' N. V. Mertvyye dushi [Dead Souls]. In: Gogol' N. V. Sobr. soch.: V9 t. T. 5[Collected works: In 9 vols. Vol. 5]. Moscow, Russkaya kniga, 1994.

6. Mann Yu. V. Turgenev i drugiye[Turgenev and others]. Moscow, RSHU, 2008.

7. Pushkin A. S. Evgeniy Onegin [Eugene Onegin]. In: Pushkin A. S. Sobr. soch.: V10 t. T. 4 [Collected works: In 10 vols. Vol. 4]. Moscow, 1960.

8. Riker P. Ya-sam kakdrugoy[Oneself as another]. Transl. from French. Moscow, 2008.

9. Tolstoy L. N. Voyna i mir [War and peace]. In: Tolstoy L. N. Poln. sobr. soch.: V90 t. T. 11 [Complete coll. of works: In 90 vols. Vol. 11]. Moscow, Khudozh. lit., 1940.

10. Turgenev I. S. Ottsy i deti [Fathers and children]. In: Turgenev I. S. Poln. sobr. soch. i pi- sem: V 30 t. T. 7[Complete coll. of works and letters: In 30 vols. Vol. 7]. Moscow, Nauka, 1981.

11. Tyupa V. I. Fazy mirovogo arkheosyuzheta kak istoricheskoye yadro slovarya motivov [Phases of the archeoplot as the historical core of the dictionary of motifs]. In: Ot syuzheta kmotivu[From the plot to motive]. Novosibirsk, 1996.

Источник: https://otherreferats.allbest.ru/download/1253260/