Статья: Логика и реальность

Внимание! Если размещение файла нарушает Ваши авторские права, то обязательно сообщите нам

Также у Айера: «С настоящими трудностями эмпирик сталкивается в связи с истинами формальной логики и математики» [10, с. 72]. Отстаивая свой эмпиризм, Айер показывает, что истины математики и логики являются аналитическими, а потому не содержат информацию о реальности, следовательно, их априорность не означает, что мы обладаем априорными знаниями о мире. [10, с. 86-87]. Эго можно понять также и в том смысле, что логика и математика ничего не говорят о существовании или несуществовании каких-либо объектов. Тогда неясно, почему все аналитики гак настаивают на недопустимости логической возможности существования единорогов, Шерлока Холмса и пр., даже если правила оперирования с подобными объектами заданы четко и непротиворечиво? Или, все-таки, мы, рассуждая о равнодушии логики к реальному миру, невольно вводим некие онтологические предпосылки?

Похоже, именно так понимает свою миссию Витгенштейн: «81. Наша задача - не поиск исчислений, а описание настоящего [gegenwдrtigen] положения вещей. <...> Разве невозможно все же, чтобы мы захотелипроизвести противоречие? Чтобы мы, с гордостью за это математическое открытие, говорили: `Смотри, как мы производим противоречие'. Возможно ли, чтобы, например, множество людей пытались производить противоречие в области логики, и что это, наконец, кому-тоудалось? Но почему люди должны были пробовать сделать это? Сейчас, возможно, я не могу указать на некую понятную цель. А почему бы, например, нс для того, чтобы показать, что в этом мире все неопределенно? Эти люди в действительности никогда не стали бы использовать выражения формы f (f)\правда, однако, были бы рады жить по соседству [Nachbarschaft] с противоречием» [14, с. 210-211].

Трудно сказать, что такое жизнь в соседстве с противоречием, скорее всего, просто метафора. Желание породить противоречие безусловно существует, и оно можетиметь какие-либо метафизические предпосылки. Но можем ли мы «порождать» противоречие; скорее, только обнаружить, высказать, записать. Жажда противоречия есть нечто психологическое, связанное с настроением, душевным состоянием (как и уверенность). В этом же смысле мы можем «использовать» противоречия: для утешения, из вредности или в дидактических целях. Использование противоречий в логике возможно как техническая процедура (сведение к абсурду) или использование противоречия в качестве примера в некоторой языковой игре, как это и делает Витгенштейн, наконец, противоречивы логические парадоксы и тогда мы имеем дело с особой областью логических исследований. В таком случае, что есть применимость противоречия? Все зависит от точки зрения; согласно одной - все, что может быть высказано и по- мыслепо, применимо так или иначе. Согласно другой, прежде чем говорить о применимости противоречия, следует подумать о действительнойприменимости непротиворечивых (истинных) высказываний. Например, применение закона тождества в модальной логике [4, с. 212-213]: «С моей точки зрения существует только один путь решения вышеупомянутых трудностей: мы не должны допускать, чтобы формула LJxx[(с) ? = х)] была принята, то есть, чтобы принцип тождества Jxx[(а) х= х] считался необходимым» [4, с. 213].

Не думаю, что Лукасевич стал бы отрицать, что принцип тождества имеет свою область применения, а также онтологический и экзистенциальный аналог в нашем мире. Вещи устойчивы, сопротивляются изменениям и склонны оставаться тем, что они есть. Не исключено, что все в мире существует и совершается с необходимостью, ослабленным вариантом которой выступает возможность. Тогда действительно необходимо, чтобы тождественные индивиды были необходимо тождественны. Эта позиция может быть представлена как универсальный принцип: если нечто возможно (или возможно помыслить), то оно, тем самым, уже и существует. Особенно привлекательная позиция для художественных натур, магов, поэтов, провидцев и пр. Предложение ? (х = у) ^ ? (х = у) выглядит фантастично, а должно было быть: ? (х = у) ^ ? (х = у), то есть, по сути, точка зрения здравого смысла и его логики, но ведь принцип тождества - также инструмент здравого смысла, выходит, что сами его основания противоречивы и неустойчивы, точнее, сам здравый смысл не может быть доведен до логического конца, или, еще точнее, здравый смысл, будучи доведенным до логического конца, превращается в фантазию, онтологическую и эпистемологическую вседозволенность, свою противоположность. Хотя, для человека, что может быть более здравым и более типичным, чем опора на собственное воображение и его продукты. Мы ведь всегда выдаем желаемое за действительное, что же сетовать, что это проникло и в нашу логику.

Таким образом: 1) безусловно возможно желать противоречия по причинам самым разнообразным (психологическим, метафизическим, логическим), более того, расшатать с помощью противоречия самые устойчивые основания, показать их недостаточность и противоречивость - принципиальная методологическая задача любой науки. Это следовало бы делать принципиально, если бы реальные затруднения и потребность адекватного описания мира и без того не приводили бы к подобным результатам; 2) порождение противоречия - сомнительная процедура, поскольку мы порождаем его самим своим присутствием в мире, никаких дополнительных усилий с нашей стороны не требуется; 3) мы используем противоречия и как техническую процедуру, сопровождающую любую нашу активность, и как отражение, свидетельство некоего существенного содержания, позволяющего человеку быть самим собой.

Витгенштейн стремится связать воедино все наши языковые игры: «57. 'Почему в математике не должно быть никакого противоречия?' - И почему его не может быть в наших простых языковых играх? (Здесь определенно имеется взаимосвязь.) Является ли это основным законом, который управляет всеми мыслимыми языковыми играми? Положим, что противоречие в приказе, например, вызывает удивление и нерешительность, и теперь мы говорим: это как раз и есть цель противоречия в этой языковой игре» [14, с. 254-255].

Но разве именно так обстоит дело? Так ли недопустимы противоречия в наших языковых играх? Очевидно, что разные языковые игры могут противоречить друг другу, да и в рамках каждой отдельно взятой языковой игры противоречие является мощным инструментом для решения самых различных задач. Оно может быть риторической фигурой и дидактическим приемом, выполнять экспрессивные функции, быть пародией, сатирой, элементом любовной игры, характеристикой сновидения, литературным парадоксом и фантазией душевнобольного. Кроме того, в любой мыслимой иерархии языковых игр, то, что является противоречием на одном уровне может не быть им на другом. Хотя, быть может, не иерархия, но рядополож- ность, соседство.

Нет числа противоречиям, которые вводятся в языковые игры сознательно, так сказать, с нашего ведома. Но еще больше проникает в них помимо нашей воли. Бытовая речь, поэзия, политика, философия переполнены противоречиями и это, похоже, всех или почти всех устраивает.

Факт использования противоречий в нашем языке так же очевиден, как и знание того, что это рука. Но вот очевидно ли, что это рука? Очевидно ли, что это (конкретно, это) - действительно противоречие? - Кажется, второе - более очевидно, чем первое, поскольку у нас есть правила для определения того, что перед нами противоречие, но нет правил, а только привычка для определения того, что это рука или что я вижу именно руку. Здесь мы вынуждены говорить о самой возможности и границах опыта: «21. <.. .> Границы эмпирии не есть ничем не гарантированные [недостоверные] допущения или верные лишь интуитивно; но способы и указания сравнения и действия» [14, с. 387].

Границы эмпирии по определению должны определяться нашей чувственностью, что бы мы под этим не подразумевали. Принципиальная невозможность чувствовать что-либо, означает невозможность иметь это в опыте. Сравнение и действие - это неплохое сочетание, поскольку человек может не иметь возможности действовать (паралич), но способен иметь впечатления и дифференцировать их так или иначе. С другой стороны, возникает неувязка (путаница) с понятием «эмпирический». Похоже, Витгенштейн трактует его как «данный в опыте», причем, именно в непосредственном опыте, здесь и теперь. Простое введение временной модальности, например, будущего времени, приводит нас к непростому расширению понятия опыта, как раз благодаря допущениям, признаваемым правильными лишь интуитивно; естественно, что в отношении достоверности (уверенности) статус суждений о будущих событиях будет гораздо ниже, чем о событиях настоящего времени. Вообще, есть много способов ослабить суждения эмпирии с их притязаниями на абсолютную достоверность: «там», «тогда», «возможно», «вероятно» и т.п., но ослабить, не означает вовсе отменить. «Нигде», «никогда», «невозможно» - образуют нижнюю границу наших допущений. Существует и верхняя, заданная операторами «везде», «всегда», «необходимо». То, что следует за ними - уже не имеет отношения к эмпирии, как и предложение, повествующее о всяком возможном опыте, - не является частью какого бы то ни было опыта, поскольку описывает то, что никакому реальному опыту не соответствует. Разве является опытом концепт опыта? Возможный опыт - это все-таки опыт, в отличие от самой возможности опыта, которая не может быть создана в нем самом.

Речь идет о конвенции в отношении опыта, о том, что считать опытом. Но как и в языке мы по видимости не заключаем никаких конвенций. Что есть такого в грамматике, что не позволяет ей стать чистой конвенцией? Мы не можем играть в шахматы по правилам шахмат, если заранее их не оговорили, т.е. в шахматах (футболе, игре в карты, математике и пр.) существует особая обязательная процедура обсуждения и принятия правил. Мы можем говорить на своем языке в соответствии с правилами, не обсуждая и не принимая по-видимому, никаких правил. Если только это мешает грамматике быть чистой конвенцией, то с этим можно смириться. Другое дело, что чистая конвенция игры у Витгенштейна - это абстракция неприложимости игры к реальности. Что такое сама эта приложимость? Быть может, возможность или факт использования языковой игры в каком-либо неязыковом контексте? Но тогда те языковые игры, с которыми мы имеем дело, могут прилагаться к реальности, равно как и любые игры вообще. Правда, сомневающийся спросит у Витгенштейна, к какой реальности приложимы такие языковые игры, как, например, литературный нонсенс или «заумь» Хлебникова? А к какой реальности приложима языковая игра под названием «лирическое стихотворение» или «миф», «молитва», «евангелие», «апокалипсис»? Для того, чтобы говорить об этом так, как хочет Витгенштейн (язык приложим к реальности), необходимо существенно расширить понятие «реальность», включив в нее субъективные феномены, фантазии любого рода, объекты мифологии, религии и метафизики. Без подобного расширения любая теория о приложении языка неизбежно будет локальной.

«18. Спроси себя, полон [завершен, совершенен - vollstдndig] ли наш язык; - был ли он полон до того, как мы ввели в него химическую символику и обозначения для исчисления бесконечно малых; ведь они, так сказать, пригороды нашего языка. (И с какого числа домов или улиц город начинает быть городом?). Наш язык можно рассматривать как старинный город: переплетение [букв. закоулки] улочек и площадей, старых и новых домов, домов с пристройками разных эпох; и все это окружено множеством новых пригородов с прямыми регулярными улицами и однообразными домами. 19. Легко представить себе язык, состоящий только из приказов и донесений в сражении. - Или язык, состоящий только из вопросов и выражений согласия и отрицания. И бесчисленные другие. - Представить себе какой-нибудь язык - значит представить некоторую форму жизни [Lebensform]. <...>” [15, с. 245-246].

О чем говорит Витгенштейн? Или как это можно понять. Любой естественный язык обладает полнотой и здесь не существует никакой приемлемой градации, как и в случае с городом. Ясно, что один дом не составляет города, как одно предложение какого-либо языка не является языком. А если это дом, в котором живет община переселенцев, которые решают основать город, выбирают мэра и начинают строительство. Уже через несколько лет появляется типично городская инфраструктура и знакомые городские атрибуты. Любое предложение языка также каким-то образом представляет весь язык, даже если мы не можем его реконструировать. Но это делается, если у нас достаточно данных. Язык есть целостность и начиная с определенного возраста мы владеем им с достаточной полнотой. Достаточной не только для описания всего, что с нами происходит, не только для применения в разнообразных жизненных ситуациях, т.е. не только актуально, здесь и сейчас, но и потенциально, в нашей способности к производству языковых новаций. Мы «достраиваем» язык, как достраивают город, но и в том и в другом случае, зачастую, наиболее интересными и ценными считаем самые архаичные, исходные, простые элементы. То, без чего не было бы ни города, ни языка. Наш язык (как и город) не перестанет существовать, лишившись некоторых своих элементов или областей, например, химической символики или какой-либо улицы на окраине. Но попробуйте устранить систему глагола или систему городского управления и коммунальные службы.

«22. Мнение Фреге, что в утверждении заключается допущение о существовании того, что в нем утверждается, собственно, базируется на возможности, имеющейся в нашем языке, - записать каждое повествовательное предложение в форме “Утверждается, что происходит это и это.” - но “Что происходит это и это”, не является предложением нашего языка - это еще не ход в языковой игре. И если я пишу вместо “Утверждается, что...” “Утверждается: происходит это и это”, тогда слово “Утверждается” излишне. <...>»

Можно назвать это обстоятельство случайным или несущественным, ничего не говорящим о существовании мнимых объектов или ментальных фантомов, которыми и в самом деле переполнен наш язык. Однако было время, когда носители языка действительно не усматривали существенной разницы между существованием т.н. реальных и мнимых объектов, скажем, между деревом и персонажем сновидения или привидением. Разница существовала скорее в характере реагирования на объект, но не в оценке его достоверности. Для демонстрации этого не обязательно исследовать примитивные культуры, достаточно вспомнить собственные детские реакции.

Можно сказать, что язык просто отражает наше исходное отношение ко всем мнимостям, с которыми так немилосердно расправляются аналитики. В общем, мы-то и сейчас так относимся к реальности, только на место одних мнимостей пришли другие, более современные. Но и те, прежние, никуда не исчезли и время от времени выползают наружу, например, когда мы болеем, устаем, боимся и т.п. Наш язык и его «фантомы» - это не какой-то склад пережитков, которые мешают жить Витгенштейну - это постоянная возможность ретроспекции и обогащения лингвистического настоящего.

Возможно, в рассматриваемом примере, язык показывает нам не то, от чего следует избавиться, как того хочет Витгенштейн, а то, к чему необходимо вернуться, т.е. восстановить высокий онтологический статус виртуальных объектов. Если точные науки во имя дальнейшего прогресса требуют препарирования, очистки, демистификации нашего языка, то как знать, не связано ли выживание человека и человечества с решением диаметрально противоположных задач.

Бібліографічні посилання

логика реальность идиолингвизм релятивизм витгенштейн

1. Бибихин В.В. Из рассказов и бесед А.Ф. Лосева. Лосев А.Ф. Имя: сочинения и переводы. СПб.: Алетейя, 1997. С. 489-526.

2. Васюков В.Л. Формальная феноменология / В.Л. Васюков. М.: Наука, 1999. 223 с.

3. Кантор Г. К обоснованию учения о трансфинитных множествах. Кантор Г. Труды по теории множеств. М.: Наука, 1985. С. 173-245.

Источник: https://otherreferats.allbest.ru/download/1326897/