80а в юношеском возрасте его приобщают к той всеобщей стихии слежки и доносов, которую Ликург сделал нормой гражданской жизни, даже своего рода национальным спортом. По свидетельству Ксенофонта, акт посвящения выглядел примерно так: «Эфоры выбирают из людей, достигших зрелости, трех человек, которых называют гиппогретами. Каждый из них подбирает себе 100 человек, разъясняя всем, по каким причинам он предпочитает одних и отвергает других. Те, кто не попали в число избранных, враждуют с теми, кто их отверг, и с теми, кого выбрали вместо их. Они подстерегают друг друга, чтобы захватить соперника за совершением поступка, который считается предосудительным. Так возникает это соперничество, угодное богам, возбуждающее гражданские чувства в людях: каждому становится ясно, что следует делать человеку» (Лакедемонская полития, 4, 2–5).Той же цели оживления ритуала и усиления сопричастия граждан служит и институт криптий – тайных и во многом ритуальных убийств, которые как бы проводили завершающий штрих в образовании молодого спартанца. Убить требовалось самых сильных и мужественных из илотов, этих, по Страбону, «общественных рабов» Спарты.В целом Спарта, произведение Ликурга, целиком ориентирована на производство и воспроизводство военной силы, законы связаны прежде всего с военным ремеслом. Высшая цель такого ритуала, смысл, так сказать, жизни спартанца прекрасно выражены в элегии Тиртея:Славное дело – в передних рядах со врагами сражаясь, Храброму мужу в бою смерть за отчизну принять... Как он прекрасен теперь, павши в передних рядах!Но такая односторонняя ориентированность ритуала была, как это отметил еще Аристотель, и его слабостью «Система лакедемонского законодательства рассчитана только на часть добродетели, именно на относящуюся к войне добродетель, так как эта последняя оказывается полезной для приобретения господства. Поэтому-то лакедемоняне держались, пока они вели войну, и стали гибнуть, достигнув гегемонии: они не умели пользоваться досугом и не могли заняться каким-либо другим делом, которое стояло бы в их глазах выше военного» (Политика, II, 6). Совершенно из других представлений о законе исходит Солон. Для него сила закона не в какой-то семиотической мистике, а в пользе закона для граждан. Это различие толкований закона Плутарх выводит из внешних обстоятельств деятельности Ликурга и Солона: «Что касается Ликурга, то он правил городом, очищенным от толпы иностранцев, и владел землею, которой, по выражению Эврипида, «для многих было много, да и для вдвое большего числа слишком много». Но что всего важнее, в Спарте жила масса илотов, которых лучше было не оставлять в праздности, а угнетать и смирять постоянной работой. Поэтому Ликургу было легко избавить граждан от трудовых ремесленных занятий и держать их постоянно под оружием, чтобы они изучали только это искусство и упражнялись в нем. Между тем Солон приноравливал законы к окружающим обстоятельствам, а не обстоятельства к законам и, видя, что страна по своим естественным свойствам едва-едва удовлетворяет потребностям земледельческого населения, а ничего не делающую праздную толпу не в состояния кормить, внушил уважение к ремеслам
81и вменил в обязанность Ареопагу наблюдать» на какие средства живет каждый гражданин, и наказывать праздных» (Солон, XXII).Сам Солон, по преданию, руководствовался идеей полезного закона. Отвечая Анахарсису, выражавшему сомнение в силе законов, он говорил: «...договоры люди соблюдают, когда нарушать их невыгодно ни той нидругой стороне» (Солон, V). В самом деле, эта линия на приспособление законов к интересам граждан выражена в законодательстве Солона настолько ярко, что сам закон, по-существу, получает каноническую надбавку, оказывается способным не только стоять или ломаться, как это происходит с «органическим» законом Ликурга, но и преемственно меняться с изменением соотношения сил и интересов граждан. Эту каноническую деталь, требующую в каждом конкретном случае дополняющей творческой вставки по истолкованию закона, отмечали уже древние. Плутарх пишет: «...одинаково и по всем делам, по которым он определил судить высшим должностным лицам, он предоставил желающим право подавать апелляцию в суд. Говорят также, что он написал законы довольно неясно и со множеством спорных пунктов и таким образом увеличил значение судов, потому что, когда люди не могли разрешить своей тяжбы по закону, им приходилось каждый раз обращаться к судьям и направлять всякое разногласие на их усмотрение, так что судьи становились до некоторой степени господами, над законами» (Солон, XVIII).Такое подключение юридической активности граждан не по линии стабилизации и укрепления закона, а по линии творческого его использования удерживало юридическое самосознание граждан на достаточно высоком уровне без превращения их в соглядатаев и доносчиков. Именно этому обстоятельству, хотя многотрудная юридическая школа Солона и принесла гражданам немало горьких и критических ситуаций, афиняне обязаны становлением совершенно нового типа человека и его социального окружения, которые мы обычно и связываем с пониманием свободы. В речи Перикла над останками воинов он так рисует основные черты нового ритуала: «Наш государственный строй не подражает чужим учреждениям; мы сами скорее служим образцом для некоторых, чем подражаем другим. Называется этот строй демократическим, потому что он зиждется не на меньшинстве, а на большинстве их. По отношению к частным интересам законы наши представляют равноправие для всех; что же касается политического значения, то у нас в государственной жизни каждый им пользуется предпочтительно перед другими не в силу того, что его поддерживает та или иная политическая партия, но в зависимости от его доблести, стяжающей ему добрую славу в том или другом деле; равным образом скромность звания не служит бедняку препятствием к деятельности, если только он может оказать какую-либо услугу государству. Мы живем свободной политической жизнью в государстве и не страдаем подозрительностью во взаимных отношениях повседневной жизни; мы не раздражаемся, если кто делает что-либо в свое удовольствие, и не показываем при этом досады,
хотя и безвредной, но все же удручающей другого... Мы сами обсуждаем наши действия или стараемся правильно оценить их, не считая речей чем-то вредным для дела; больше вреда, по нашему мнению, происходит от того, если приступить к исполнению необходимого дела без предварительного
82
уяснения его речами. Превосходство наше состоит также и в том, что мы обнаруживаем и величайшую отвагу и зрело обсуждаем задуманное предприятие: у прочих, наоборот, неведение вызывает отвагу, размышление же – нерешительность... Говоря коротко, я утверждаю, что все наше государство – центр просвещения Эллады» (Фукидид, История, II, 36 -41). И все же, как бы ни различались ритуалы Афин и Спарты, они едины в том отношении, что и тот и другой сотворены, что оба суть «изобретения, – как говорит Протагор,– славных древних законодателей, и эти изобретения сначала были оформлены в слове, а затем отчуждены и реализованы в деле, в деятельности людей как формообразующий момент и высший авторитет этой деятельности. Ни в доолимлийскую, ни в олимпийскую эпоху такого не было и быть не могло, и если эти ранние, стихийно возникшие ритуалы считать естественными, то ритуалы античных времен окажутся по сравнению с ними искусственными установлениями людей, созданными примерно по тому же принципу, по которому создатель Платона творит мир: «...взял все видимое, которое не в покойном состоянии находилось, а в движении – притом в движении нестройном, беспорядочном, и привел все в порядок из беспорядка, находя что первый во всех отношениях лучше последнего» (Тимей, 30 А).
Деньги и абстрактный труд. Начало чеканки монеты принято связывать с именами царей Лидии (Геродот, История, I, 94). Из Лидии этот обычай распространился в VIII–VII вв. до н. э. на Ионию, материковую Грецию, а затем на греческие колонии в Италии и Сицилии. К этому времени относится появление поговорок и афоризмов, подчеркивающих как всесилие денег, так и разлагающее их влияние на жизнь примерно в том духе, в котором Феогнид пишет Кирну:
Всех благородных коней мы заводим, ослов и баранов,
Кирн, и для случки мы к ним добрых допустим одних:
Дочь же худую худого женой не гнушается добрый
Сделать своей, лишь бы горсть злата ему принесла.
Так не дивись же, о друг мой, что граждан мельчает
порода.
Плутос царит: это он добрых с худыми смешал.
Как в таких случаях и водится, новое изобретение тут же попытались связать
с олимпийскими именами, но получилось это не очень убедительно: в античном искусстве так и сохранилась двойственность изображений Плутоса. Чаще он представлялся младенцем с рогом изобилия на руках богини мира Ирены или богини случая Тихе, а иногда старцем в кругу Элевсинских божеств – Деметры, Персефоны, Диониса.Если изобретение алфавита развязало стихию правового самосознания и обеспечило отчуждение юридической самодеятельности в успокоенную формузакона, по отношению к которому свободные оказались в той же позиции, что и рабы по отношению к свободным, то чеканка монеты стала этой «новой метлой», которая быстро, хотя и весьма болезненно, смела и выбросила на свалку истории коросты олимпийских отношений и прежде всего реликтовый профессионализм. Энгельс писал: «...изобретая деньги, люди не подозревали, что они вместе с тем создают новую общественную силу – единственную, имеющую всеобщее влияние силу,83перед которой должно будет склониться все общество И эта новая сила внезапно возникшая без ведома и желания ее собственных творцов, далапочувствовать свое господство афинянам со всей грубостью своей молодости»47Эта динамическая сторона интересна прежде всего тем, что действие её распространяется не на всю Грецию. В Спарте деньги запрещены законом, и, соответственно, именно здесь сохраняются наиболее архаичные формы, тот олимпийского толка профессионализм, который позволил (о чем уже упоминалось) Аркесилаю доказать союзникам несправедливость их обвинений по поводу малочисленности спартанцев (Полиен, Военные хитрости, II, 1). Там же, где отчуждение не наталкивалось на искусственно возведенные препятствия, возникала совершенно новая ситуация.Обвиняя Тимарха в расточительстве, Эсхин так описывает исходное состояние дел, «…он получил дом за Акрополем, загородное имение, в Сфетте, еще один участок в Алопеке, кроме того, девять или десять рабов, специалистов по кожевенному делу, из которых каждый приносил ему ежедневно два обола оброка, а заведующий мастерской – даже три. Прибавьте сюда женщину, искусную в выделке одежды из аморгосского льна, которую она сама выносила продавать на рынок, мужчину-вышивальщика, ряд сумм, оставшихся за должниками отца и всякую утварь» (Против Тимарха, I, 97). Все это Тимарх растранжирил, и Эсхин обрушивается на обвиняемого
, высказывая попутно представления афинян о приличном и неприличном: «…у Тимарха не осталось ничего: ни своего дома, ни сдаваемого внаймы, ни участка, ни рабов, ни денег отданных в долг, ничего другого, что составляет источник существования для честных людей» (Против Тимарха, I, 105).
Примерно та же картина разнообразной, мягко говоря, деятельности афинянина вскрывается и по другим свидетельствам. В одном из дел о наследстве Демосфен исчисляет имущество: «Отец, граждане судьи, оставил два эргастерия с рабами высокой квалификации: 32 или 33 оружейных мастера, оцениваемых один в пять и шесть мин, а другие – не ниже трех мин каждый. Он получал от них 30 мин чистого дохода в год; 20 кроватных мастеров, заложенных ему за 40 мин, приносили 12 мин чистого дохода, процентные ссуды в размере одного таланта, данные на условии уплаты одной драхмы, давали одних процентов свыше 7 мин в год» (XXVII, Против Афоба А, 8).
Сократ, по Ксенофонту, советует Аристарху заняться «полезным для жизни делом», попутно перечисляя такие дела: «Разве ты не знаешь,что одним таким занятием, приготовлением муки, Навликид не только себя со своими слугами может прокормить, но, сверх того, и множество свиней и коров, и столько у него еще остается, что он и в пользу города может часто исполнять разные литургии; а печением хлеба Киреб содержит весь дом и живет великолепно. Демей из Коллита изготовляет солдатские накидки...» (Воспоминания о Сократе, II, 6).
Ясно, что говорить в этих условиях о специализированной по навыку деятельности уже не приходится, речь идет скорее о «деловой активности», о труде вообще, абстрактном труде. Тот же Аристарх, высказав Сократу сомнения насчет совместимости всех этих «полезных для жизнидел» со званием свободного человека и получив соответствующее разъяснение, приходит почти к рождественскому финалу: «… добыли основной
84
капитал, купили шерсти, во время работы обедали, после работы ужинали, из мрачных стали веселыми» (Воспоминания о Сократе, II, 7, 12).
Как алфавитная письменность стала идеальным средством опредмечивания и отчуждения договорных отношений, точно так же и деньги оказались универсальным средством опредмечивания и отчуждения деятельности как таковой, замкнули спрос, как совокупную общественную потребность, и все виды практических отношений к миру на отчужденную и независимую от человека контактную область обмена. Поскольку именно здесь наиболее удаленный от олимпийской нормы полюс отчуждения, который в силу подвижности спроса и предложения не поддается полной формализации, то со времен античности за областью обмена прочно установилась репутация загадочности. Маркс в «Капитале» несколько раз останавливается на недоумениях Аристотеля по поводу «хрематистики»