Нарушение контакта взаимной необходимости между человеком и социально-производственной структурой ставит человечество на развилке: либо уподобиться автоматам и начать с ними бесславную и бесперспективную борьбу за существование под социальным солнцем, либо же овладеть механикой нестабильности, сознательно использовать науку для превращения социально-производственной структуры в послушное и гибкое орудие человека. На первом пути человеку нужно вооружиться нравственной максимой, «сознательно» напрашиваться в родственники к муравьям, термитам, пчелам. В этом типе «совершенствования» возможности человека невелики: слишком он универсален, «избыточен», «перетяжелен». В любой стабильной активности, если она зафиксирована в функциональном определении, человеку трудно соревноваться с небелковым210автоматом. На втором пути перед человеком задача познать себя, науку, нестабильность, научиться использовать науку и нестабильность для достижения собственных целей. Это сложно, но это достижимо и необходимо.
Человек и нестабильность
Самапо себе наука нравственно нейтральна, и порождаемая ею нестабильность, подвижность всех элементов социально-производственной структуры может равно хорошо использоваться для достижения самых различных целей. В условиях стихийного проявления конечным определителем продукта нестабильности выступает механизм ценообразования и движения собственности, что как раз и ведет к изгнанию и активному подавлению его способности мыслить во всех формах, кроме научно-технической. Если стихийное ценообразование, слепое Действие рынка, конкуренция, частная собственность рассматриваются необходимыми и достаточными условиями существования формации, то нестабильность и её генератор – наука неизбежно работают против человека, с необходимостью естественного закона толкают его к деградации, к перерождению в специализированный регулятор. Нестабильность хоронит мысль в россыпи автоматизмов примерно тем же способом, каким вибрация топит в песке тяжелые и поднимает на поверхность легкие предметы. Частные усилия в намерения могут быть самыми благими, но совокупный эффект трансформаций гонит мысль в стандартизированные душегубки автоматизированного и механизированного быта.
Сознательное использование нестабильности требует дополнительного определителя, по отношению к которому механизм ценообразования и механизм отбора выглядел бы подчиненным и управляемым. Ясно, что любая попытка такого рода несовместима с частной собственностью и частной инициативой «рассеянных атомов», несовместима с капиталистическим способом производства. Но ясно также, что «дополнительный определитель» не есть нечто стихийно формируемое историей, не есть ни «колесо истории», ни его колея. Дополнительные определители могут быть разными: вызванная нестабильностью пластичность социально-производственной структуры открывает широкое поле для творческого маневра, не исключает даже административных восторгов и вдохновенных импровизаций. Но если ставится цель подчинить структуру нуждам человека мыслящего, то дополнительный определитель должен строиться на изучении условий, методов и орудий формирования творческой индивидуальности. Не зная этой стороны человека, его духовных и творческих запросов, его потенциальных возможностей в качестве всяческого источника шума, в том числе и социально-технологического, выработать сколько-нибудь обоснованный дополнительный определитель нельзя. Идти здесь по пути наименьшего сопротивления, наклеивать благородные ярлыки объективных законов и колес истории на стихию волевой практики – значило бы создавать еще один способ обезвреживания мысли. Не менее важна и другая сторона осознания – проблема метода воздействия на механизм отбора. Тут к общим трудностям осознания нестабильности добавляется еще одна, которая особенно актуальна в наше время мирного сосуществования и экономического соревнования систем. Власть над механизмом отбора мыслима либо по схеме дополнительной селекция, когда отобранные по экономическим показателям технологии должны еще пройти проверку на «человечность» либо же пройти проверку по схеме активного преобразования самого механизма отбора. Первая схема ограничивает нестабильность и ставит систему, которая её использует, в заведомо невыгодное положение. В социально однородном мире это не имело бы большого значения, но в условиях идеологических расколов и антагонизмов любое снижение темпов научно-технической и социальной революции может оказаться опасным. Более эффективна вторая схема: она не только не ограничивает нестабильность, во и всемерно развивает ее, позволяет выдвигать научное соревнование систем в решающее поле борьбы за гуманизм, за человека.
Отступить перед стихией нестабильности – значит медленно, но верно терять человеческое, сползать в исходное животное состояние по той самой лестнице, по которой человек вышел из животных в люди. Победить нестабильность ее же оружием, мыслью – значит, сознательно отказаться от того груза биологических и природных отношений, которые выделяются теперь наукой и автоматизируются как чуждое человеку, недостойное его и унижающее. Осознание, познание и использование нестабильности – трудная задача. Но, во-первых, другого выхода нет, если не считать выходом медленную агонию человечества в соревновании с автоматами. А, во-вторых, именно через эту трудность лежит путь из свободы необходимости в необходимость свободы, путь из предыстории в историю человека.
Анализируя возникновение опытной науки, ее роль в жизни современного общества, совокупный эффект ее приложений, а также её место во всемирно-историческом, глобальном процессе развития человечества, исследователи науки, особенно науковеды, все чаще склоняются к тем трем выводам, которые впервые в гипотетической, естественной форме были высказаны Марксом и Энгельсом еще в первой половине XIX в. Общий смысл этих выводов состоит в том, что наука как целостный институт, нагруженный социальной функцией обновления, возникает в XVIII в. в результате синтеза практики и философии, что научные знания, как и наука в целом, растут ускоренно (экспоненциально), что наконец, на правах условия возникновения опытной науки и ее быстром. роста выступает становление «развитого гражданского общества» взрыв-раскрепощение социальной формы, переход от стабильного феодального общества, скованного цепями профессионально-кастовой наследственной регламентации, в общество нестабильное, основанное на атомарной раздробленности индивидов и интересов, на их миграции, на соревновании и борьбе интересов как в плане личном (война всех против всех), так и в плане борьбы групповых и классовых интересов за привилегии в распределении материальных благ.Первый вывод, касающийся синтеза и хронологии, дан Энгельсом при описании положения в Англии: «Восемнадцатый век собрал воедино результаты прошлой истории, которые до того выступали лишь разрознен но и в форме случайности, и показал их необходимость и внутреннее сцепление. Бесчисленные хаотичные данные познания были упорядочены, выделены и приведены в причинную связь; знание стало наукой, а науки приблизились к своему завершению, т.е. сомкнулись, с одной стороны, с философией, с другой – с практикой. До восемнадцатого века никакой науки не было; познание природы получило свою научную форму лишь в восемнадцатом веке или, в некоторых отраслях, несколькими годами раньше»188. Этот вывод и в части синтеза, и в части хронологий подтверждается сегодня самым доказательным образом: экспоненты роста научной деятельности, научных организаций, журналов, литературы, типологического движения в структурах социальной определенности, т.е. существование всех тех «измеримых характеристик», на основании которых можно судить о появлении на свет и существовании науки как целостного института, замыкается на 1700 г. И даже если за официальную дату рождения опытной науки, как это принято у науковедов, взят 1665 г., год выхода в свет первого научного журнала – «Ученых записок
216Лондонского Королевского Общества», то все же уверенный экспоненциальный рост датируется самым началом XVIII в.189.Второй вывод относительно ускоренного роста науки по экспоненте сделан также Энгельсом по ходу критики Мальтуса: «...наука растет, по меньшей мере, с такой же быстротой, как и население; население растет пропорционально численности последнего поколения, наука движется вперед пропорционально массе знаний, унаследованных ею от предшествующегопоколения, следовательно, при самых обыкновенных условиях она также растет в геометрической прогрессии»190. В этой части науковедческое исследование со всей непреложностью устанавливает наличие именно того механизма развития, о котором писал Энгельс, особенно детально этот вопрос разработан Карповым191. Уточнения, и весьма существенные, касаются не качественной, а количественной стороны дела: темп роста науки намного превышает темп роста населения – наука растет с периодом удвоения ее основных измеримых параметров (числа ученых, журналов, статей и т.п.) в 10 – 15 лет, тогда как население удваивается лишь в 40 –50 лет. Третий и наиболее важный для постановки проблемы возникновения науки вывод развит Марксом и Энгельсом в «Святом семействе» по ходу критики Бауэра. Маркс и Энгельс указывают здесь на слом кастовопрофессиональной формы социальности и на миграцию освобожденных сил как на существенную характеристику новой, нестабильной формы общества: «Свободная промышленность и свободная торговля упраздняют привилегированную замкнутость, а тем самым и борьбу привилегированных замкнутостей между собой; наоборот, на место привилегий, которые отделяют людей от общественного целого, но в то же время сплачивают их в какую-нибудь меньшую по размерам исключительную корпорацию, – они ставят человека, освобожденного от привилегий и уже не связанного с другим человеком хотя бы видимостью общих уз, и порождают всеобщую борьбу человека против человека, индивидуума против индивидуума. Таким же точно образом и все гражданское общество есть эта война отделенных друг от друга уже только своей индивидуальностью индивидуумов друг против друга и всеобщее необузданное движение освобожденных от оков привилегий стихийных жизненных сил»192.Маркс и Энгельс противопоставляют при этом политическое и гражданское как две формы социального бытия, бытия стабильного и нестабильного: «Государство провозглашает, что религия, как и прочие элементы гражданской жизни,
начинает существовать в своем полном объеме лишь с того момента, когда оно объявляет их неполитическими и поэтому предоставляет их самим себе. Прекращению их политического бытия, как, например, прекращению политического бытия собственности путем уничтожения избирательного ценза, политическому упразднению религии путем упразднения государственной церкви, – именно этому провозглашению их политической смерти соответствует колоссальное развитие жизни этих элементов, которая отныне беспрепятственно подчиняется своим собственным законам и развертывается во всю ширь.Анархия есть закон гражданского общества, эмансипированного от расчленяющих общество привилегий, а анархия гражданского общества составляет основу современного публично-правового состояния, равно как217публично-правовое состояние, со своей стороны, является гарантией этой анархии. Поскольку и в какой степени они противоположны друг другу постольку и в той же степени они друг друга обусловливают»193.Противоречие гражданского и политического есть движущее противоречие нового нестабильного общества: «... естественная необходимость свойства человеческого существа, в каком бы отчужденном виде они ни выступали, интерес,– вот что сцепляет друг с другом членов гражданского общества. Реальной связью между ними является не политическая, а гражданская жизнь. Не государство, стало быть, сцепляет между собой атомы гражданского общества, а именно то обстоятельство, что они атомы только в представлении ...а в действительности – существа, сильнейшим образом отличающиеся от атомов, что они не божественные эгоисты, а эгоистические люди. Только политическое суеверие способно ещё воображать в наше время, что государство должно скреплять гражданскую жизнь, между тем как в действительности, наоборот, гражданская жизнь скрепляет государство»194. Тот же вывод обнаруживаем мы и в критике гегелевской философии права, его концепции соответствия самосознания граждан и политической формы их существования: «Из рассуждений Гегеля следует только, что то государство, в котором «характер и формирование самосознания» и «государственный строй» находятся в противоречии друг с другом, не есть настоящее государство <