...>. Отсюда можно было бы, напротив, вывести только требование такого государственного строя, который заключает в себе самом в качестве определяющего начала и принципа, способность прогрессировать вместе с развитием сознания, прогрессировать вместе с действительным человеком. Но это возможно только при условии, если «человек» стал «принципом» государственного строя»195.Вслед за Марксом и Энгельсом мы сознательно избегали здесь термина «капиталистический», поскольку капиталистический тип выявления противоречия гражданского и политического бытия представляется с учетом роли науки, лишь частным и неразвитым способом, а в развитой форме, когда человек действительно становится принципом, условием и определителем политического бытия, это движущее противоречие социального развития способно раскрыться во всей своей силе и многогранности лишь в условиях коммунизма.Идея разложения социального бытия на противоречие политического и гражданского, где первое, политическое бытие, выступает стабилизирующе-инерционным пассивным моментом, а второе – гражданская жизнь – выглядит как движущая и обновляющая политическое бытие сила, в полуосознанной, хотя и достаточно яркой форме, высказывалась с тех пор неоднократно. Достоевский, например, заставляет своего незадачливого губернатора так объяснять политическую философию прогрессирования: «Мы только сдерживаем то, что вы расшатываете, и то, что без нас расползлось бы в разные стороны. Мы вам не враги, отнюдь нет, мы вам говорим: идите вперед, прогрессируйте, даже расшатывайте т.е. все старое, подлежащее переделке; но мы вас, когда надо, и сдержим в необходимых пределах и тем вас же спасем от самих себя, потому что без нас вы бы только расколыхали Россию, лишив ее приличного вида, а наша задача в том и состоит, чтобы заботиться о приличном виде»196. И все же, пожалуй, только у историков науки и у науковедов эта218идея движущего противоречия гражданского и политического получила социальную нагрузку, а с нею и ряд эвристических функций, способных определить направления поисков, концепты доказательных фактов, т.е. весь тот понятийный, операционный и методологический арсенал, который составляет гипотезу возникновения науки как социального института, использующего противоречие стабильного и нестабильного, политического и гражданского для обновления всех социальных структур современного развитого общества.
Более или менее полно эта гипотеза представлена у Нидама, в его требовании подчинить анализ возникновения науки анализу социальных явлений, рассматривать возникновение науки как частное проявление единого процесса разложения социального бытия на противоречия и раскрепощения социальной формы: «Наиболее очевидный и естественный способ объяснения загадки науки представляется таким, который вскрыл бы фундаментальные различия в социально-экономической структуре и в степени стабильности между Европой и азиатскими цивилизациями. Эти различия призваны были бы объяснить не только загадку европейского возникновения науки, но и европейского возникновения капитализма вместе с протестантизмом, национализмом и всем тем, чему нет параллелей в других цивилизациях. Мне кажется, что такое объяснение можно довести до большой степени вероятности. В нем никоим образом нельзя пренебрегать факторами из мира идей (язык и логика, религия и философия, теология, музыка, гуманизм, восприятие времени и движения), но при всем том объяснение должно опираться на глубокий анализ определенного общества, его укладов, мотивов, нужд, трансформации»197.Анализируя эту гипотезу и ряд вытекающих из нее следствий с учетом замечаний Маркса и Энгельса, мы, тем самым, намечаем уже общие контуры проблемы. Нам следует, видимо, обратить внимание на нестабильность вообще и на специфические формы ее выявления в частности, т.е. посмотреть на известные в общем-то историкам и философам факты под новым углом зрения: попытаться увидеть в них раскол стабильного социального бытия на противоречие гражданского и политического, обновляющего и обновляемого, и в рамках становления этого общего противоречия выделить генезис науки как частную его сторону.Идея Энгельса о смыкании через опытную науку философии и практики, о науке – синтезе философского и практического, задает общее направление поисков: необходимо, видимо, присмотреться к движению определенности как в сфере материального, так и в сфере духовного производства, попытаться установить, в какой степени и в каком смысле эти очаги неустойчивости связаны друг с другом и предполагают друг друга, а главное, и в том, и в другом случае, рассматривая движение определенности как результат возникающего противоречия гражданского и политического, выделить в применении к науке те исходные, во многом стихийные и нефункциональные процессы, которые затем получают функциональную нагрузку, какую-то степень организации, оформляются в целостный институт обновления – в науку.
Ясно, что в этом анализе нельзя пренебрегать фактами из истории трехсотлетнего существования науки. Кумулятивный эффект ее приложений219позволяет выделить общую линию и смысл воздействия науки на социальную определенность, а ставшие традиционными процессы и структуры дают возможность искать их функциональные подобия в эпоху становления науки.Что касается кумулятивного эффекта приложений науки, т.е. накопленных к нашему времени результатов проявлений науки как непосредственной производительной силы, то этот эффект очевиден. Если триста лет тому назад экономическая картина мира была более или менее однородной, то сегодня мир расколот не только идеологически и политически, но и экономически: в «развитых» странах, использующих науку и индустриальный принцип производства, живет около 800 млн. человек, т.е. менее трети населения земли, а доход на душу населения здесь в 15 раз выше соответствующих значений для «слаборазвитых» и «развивающихся» стран198. Это пятнадцатикратное несоответствие и есть, собственно, продукт воздействия науки, причем начало перехода производства в индустриальную фазу фиксируется довольно четко как нестабильность: «В истории предметов быта, – пишет Блэккет, – поражает почти полное отсутствие существенных улучшений или изменений в период между расцветом великих царств Среднего и Дальнего Востока и подъемом современной технологии в Европе восемнадцатого столетия»199.Значительно сложнее выглядит вопрос о тех сложившихся в науке процессах, которые можно было бы использовать для распознавания соответствующих явлений преднаучного периода, хотя и здесь выделяются некоторые общие моменты. Дело в том, что в рамках института науки единая функция обновления разлагается на каскад отчуждений полупродуктов или на «шаговый переход», где без труда устанавливается последовательность каскадов-шагов: гипотеза – эксперимент – рукопись – публикация – разработка – патент – внедрение, причем условия на входе в каждый шаг и характер взаимодействия следующих друг за другом шагов во многом типичны – каждый шаг использует продукты предыдущего («левого»), селекционирует их и преобразует в продукты для последующего («правого») шага.Для общества наиболее важен последний шаг – контакт науки как поставщика инноваций с наличной социальной структурой (с политико-экономическим бытием). Именно здесь наука выявляет себя в качестве производительной преобразующей силы и получает как таковая практическую оценку. С другой стороны, общая «левая» направленность процесса оценки, когда по результатам селекции элементы предшествующего шага оцениваются через участие в элементах последующего шага (авторы, например, через число написанных ими статей, рукописи – через
число упоминаний о них в других статьях, принципы – через использование их в технических разработках и т.д.), вынуждает предположить, что само строительство института опытной науки могло начаться лишь с «нижних этажей», с последнего правого шага, и лишь постепенно надстраивались левые шаги, тогда как на первых порах правые шаги использовали вненаучные источники информации – заимствования, например. В этом случае сам факт появления научных журналов в конце XVII в. должен быть понят лишь как завершение строительства храма науки, которому предшествовали этапы строительства правых шагов и прикладной науки в целом.
220
Сказанное выше дает возможность уточнить подходы к изучению генезиса науки. Предметом внимания должны стать все проявления нестабильности, особенно те из них, где налицо противоречие гражданского и политического, переход гражданского в политическое за счет трансформации политического и экономического бытия путем включения в него новых элементов. В рамках этого общего направления поиска примат должен принадлежать свидетельствам практико-экономического плана, т.е. проникновению нового в стабильные прежде области быта и производства, поскольку смыкание практики и философии в единый механизм науки могло, видимо, начаться лишь с появления практической потребности в инновациях, откуда бы они ни исходили.
Первые признаки нестабильности обнаруживаются еще в XIII – ХIV вв. вместе с появлением на политической арене Европы рядом с церковью двух новых сил: абсолютизма и торгово-ростовщического капитала. В XV в. товарно-денежные связи вошли уже необходимым элементом в социальную ткань европейской жизни, хотя они и не несли еще функций собственно капитала, не были непосредственно включены в производство. Речь шла скорее о том, что входящая в насыщение политическая интеграция феодальной Европы по земледелию и силе, образование централизованных абсолютистских государств типа Англии при Тюдорах, Франции при Людовике XI, Испании при Изабелле и Фердинанде требовали централизованных расходов, невыполнимых на уровне натурального обмена или натуральной экспроприации продукта, вынуждали централизованную власть опираться на силу, не имеющую в общем-то прямого отношения к централизации. В этих попытках абсолютизм лишь использовал опыт церкви, где непрямой обмен в денежной форме всегда был средством укрепления центральной власти.Осуществление светской власти через функцию денег делало власть и деньги синонимами. Фуггеры в Германии, Медичи во Флоренции пользовались ничуть не меньшим политическим влиянием, чем абсолютные монархи Испании или Англии. Вместе с тем это тождество власти и денег в функции сокровищ создавало реальные предпосылки для становления противоречия политического и гражданского. Централизованная власть очерчивала внешние границы выявления силы, порождала территориальное размежевание Европы, стремилась придать процессу социального воспроизводства «адиабатическую», замкнутую форму, и в значительной степени это обеспечивалось через институты привилегий и наследственного права. Но, опираясь в управлении на централизованный государственный аппарат и, соответственно, на деньги в форме откупа или жалования, политическая власть сама создавала условия для атомизации реальной власти денег во всей полноте их функций, превращала замкнутые и размежеванные территориальные области в арены соревнования за власть в сфере обмена. Создавался вакуум, где спрос на силу как на гарант целостности и стабильности социальной структуры был вместе с тем спросом на деньги, откуда бы и каким способом они ни появлялись. Сами абсолютистские государства втягивались в гонку силы и богатства. Адиабатическая характеристика