Статья: Заурядное и незаурядное

Внимание! Если размещение файла нарушает Ваши авторские права, то обязательно сообщите нам

Примечательно, что субъектом исчисления, взвешивания, определения и низвержения выступает сам же испытуемый. Вся прелесть ситуации в том, что никто человека не заставляет, никакие обстоятельства не понуждают к подобным актам мазохизма. Созревшая рациональность и развившаяся из нее рефлексивность объективно (как личинка превращается в бабочку) подталкивают человека "бальзаковского возраста" - к никому не нужному сравниванию себя с другими, всем происходящим в целом, определению своего места во всем этом. Он знакомится, начинает видеть созвездия неординарностей в разных сферах жизнедеятельности, в том числе и в своей. История открывает ему необъятность света бывших "новых" и "сверхновых", а многомиллиардная общность людей также испускает ярчайший свет значительности в виде миллионов произведений в сферах искусств, наук, религий, философий, поделок, хобби и отдельных видов мастерства. Каждое из них - вспышка неординарности, на фоне фейерверка которых собственное свечение превращается в прерывистое чадящее мерцание.

Многомиллиардная масса просто раздавливает значительность монады, которая должна быть по своему бытийному исполнению единственной. И никакие штирнеровские заклинания, как и бердяевские поползновения на включенность всего мира в персону ("в человеке есть весь состав вселенной" - не спасут ситуацию, само их появление - противостояние отчаявшихся. [4]

В данном случае ситуация обессмысливается не сознанием предстоящего полного уничтожения, смерти. Такое было ранее у Рубикона жизненного среднерубежья, когда компенсацией осознания неминуемого уничтожения становится надежда на неординарность, значительность, которые и есть "зацепка за вечность", вечность ментального существования в пространствах символических миров людской памяти: книжной и электронной. Теперь же наступает второй акт трагедии, но уже в виде фарса, второе обессмысливание - обессмысливание как обнаружение самообмана значительностью, который (самообман) был положен, торжественно и истово провозглашен в среднерубежье, периоде жесточайшего кризиса среднего возраста как "свет в конце туннеля". Однако, как в том замечательном анекдоте, свет в конце туннеля оказывается светом приближающегося навстречу поезда. Это приближающийся обвал собственной значительности, обвал в заурядность.

Ты ничем не лучше других, ты - букашка в грандиозном муравейнике, "маленький завиток пены на гребне волны, уходящей в мгновение ока в безбрежность природы и человечества" [5, 237] . То, что ты чувствовал, как "силы необыкновенные", как свою неординарность, оригинальность, самоценность - оказываются самообманом, амбицией, питаемой, до поры, до времени, напором жизненности. Это оказалось эгоистической дезориентацией критического мышления в виде ложной надежды на собственную самоданность - с тем, чтобы заставить сознание обслуживать интересы вида (священное продолжение рода: зачатие и выпестывание детей). Причем самозачаровываются уже не пылкие юноши, а уже серьезные, почти зрелые люди - на рубеже начала среднего возраста. Настолько серьезные, что некоторые из них способны к переформатированию своей последующего жизненного расписания в развороте к обретению незаурядности и всего, что с ней связано в человеческом устройстве бытия.

И вот на весах накопившегося житейского опыта и рефлексии на одной чаше оказывается амбиция, представленная в каких-то авторских поделках, на другой - миллионы незаурядных поступков и произведений других: в истории и в актуальности. Причем та же рефлексия может вполне здраво разъяснить съежившемуся от страха бессмыслицы разуму, что на другой чаше весов должна быть также одна, так сказать "усредненная", "любая другая", монада или же неординарность, а не с ума сводящая, давящая масса. Однако же эти резоны может и понятны на уровне рациональности, но никак не утешают глубоко уязвленное корневое чувство неординарности. Невозможно перебороть исконную онтологическую страсть любой монады (человеческого сознания в его отдельности) к единственности и беспрецедентной значительности или человекобожескую интенцию. Сия же страсть иррациональна, непоколебима никакими доводами рассудка, ибо укоренена изначально, непроизвольно порождая каждый раз придирчивое сравнивание, сопоставлении.

И что мы имеем в итоге сличения и "взвешивания"? Вначале это настроения горечи, обиды от несправедливого наказания, желание мести кому-то, затем становится стыдно и смешно. Позже приходит равнодушие. Эти-то настроения и порождают трагифарс осени среднего возраста - естественные экзистенциальные переживания, свойственные, в той или иной степени, любому "живому" сознанию этого периода человеческого существования.

Отчего же горечь и обида? От очередного, на сей раз наиболее фундаментального, разочарования - от утраты невинности чувства беспрецедентности. Преодоление кризиса "возраста Христа-Будды" как полагание проекта героического превозмогания или, в более прозаических формах, "призвания к профессии", означает утверждение своей значительности как самоценности незаурядного индивидуального существования, которое каким-то неведомым образом востребовано "самим сущим".

И вот испытание сравниванием необратимо девальвирует ценности смысла, основную валюту индивидуальной экономики удовлетворенности жизнью. Положенный ранее смысл, какой бы "высокий" либо "низкий" он ни был, оказывается заведомым, необходимым самообманом, заманкой жизни, витальности. Причем долгое время, до неприятного момента очной ставки себя со своим же самообманом, человек подсознательно сопротивляется неизбежному, живя в том, что можно назвать "режимом отчаянного самообмана". Ему легче забываться в лихорадочной суете, не умея и не смея посмотреть правде, т.е. себе новому, смертельно уязвленному, в глаза.

Погоня за все более значительным, все более большим оказалась абсурдной по исходной своей сути, обернувшись падением качества в количество. Если ты раз сделал что-то стоящее, то качественно лучше (т.е. именно как совершенно другое неординарное) ты уже не сделаешь - для того надо аннигилировать себя прежнего и стать совсем иным, что значит отказаться от себя, этой-вот самоценной и самородной идентификации. Ты будешь просто тиражировать уже заявленное, даже если оно по технологии отделки и продуманности строения и будет улучшаться. Более того, человек обречен на подобное дублирование и тиражирование (дай Бог, с аранжировками и вариациями), т.к. вне продуцирования, подтверждения, удержания своей отличности он вообще исчезает как душевная самобытность.

Сделать крутой поворот, попробовать иное уже невозможно - как в условиях уже лимита жизненного времени, так и в свете нового обретенного экзистенциального знания: роковое, неперерешаемое обстоятельство устроения человеческого бытия, когда имманентная страсть к беспрецедентности всегда трагически подавляемо суммарной значительностью Целого.

Известно, однако, что природа, создавая определенное "отрицательное", определенные "негации", типа смерти или рефлексии, создает и средства их нейтрализации. [6] Если для смерти это анальгетик в виде идеи бессмертия, то рефлексия умиротворяема иронией, одним из следствий самой рефлексии.

Последовательность рефлексии ведет, как известно, к необратимому "разволшебствованию" субъективного мира надежд и собственной значительности. Рефлексия и есть тотальное сравнивание, масштабирование, выяснение причин и обоснованности - вплоть до табуированных сфер Бога, Любви и Собственной значительности. К чему это приводит, мы уже знаем - рефлексия разрушает себя, своего носителя.

Вместе с тем, есть смягчающая сторона в действии этого ментального мега-оружия: выжигая иллюзии и мифы, страсти и надежды, она оставляет отстраненное любопытство и развивает, наверное, по принципу компенсации, острое чувство комизма всего происходящего. Сама трагедия оказывается смешной, а за собственные героизованные либо горделиво-фаталистические позы, жалость к себе, такому романтичному и уязвимому мировому скорбью - становится как-то неудобно перед самим же собой.

Возникает чувство dйjа vu: когда-то это много раз уже случалось, ведь человеческая монада, как ни была бы она незаурядна, имеет одну фундаментальную, архетипичную структуру переживания своего присутствия. Одно и то же уже много раз испытывали многие до меня, будучи уязвлены внешними обстоятельствами. Сами ранимость и уязвимость архетипичны и многократно воспроизводимы. С небольшими вариациями ("кто" уязвляет: Бог, фатум, люди) байроническая личность с печатью несправедливого рока на челе - постоянный персонаж мировой авансцены, ее фигура тревожила в свое время наше юношеское воображение, а потому - непременно-логическая фаза уже нашей собственной экзистенциальной последовательности.

Вместе с тем, как бы человек не сознавал клишированность этих своих чувств и не подтрунивал временами над ними, для него они все же - один из дорогих и культивируемых состояний. Во-первых, потому что все мы немного мазохисты и в нас всегда остается ребенок, которому хочется иногда пореветь, пожалеть себя, пожаловаться Большому и справедливому - и с невыразимым наслаждением внимать успокоениям либо посмотреть, как наказывают обидчика. Ведь взрослый - это лишь социально нормализованный ребенок, играющий немного в другие игры, но все с теми же эгоцентрическими амбициями, которые он просто учится лучше прятать. Терапевтическое действие мазохистских переживаний очевидно: сладкая жалость к себе смывает позорные пятна собственной слабости, неумения, лени. Ведь я-то все же знаю, что все это частности, а в главном, по своей глубинной сути я очень хороший и очень уникальный.

Во-вторых, есть какая-то несомненная корреляция между утончением душевной организации и интенсификацией мазохистских настроений. Умственное обогащение и развитие рефлексивности интровертирует психический мир, снижает самоуверенность и самооценку. Это объективная плата за большее нахождение в себе, постоянный критический самоанализ, размышления о многих, в практическом отношении бесполезных вещах, обессиливающее сопоставление и пр.

Таким образом, закономерное падение в заурядность, жизненное отрезвление - всегда воспринимались болезненно-остро, хотя и с известной долей иронии. С одной стороны, мы настолько идеалисты, чтобы продолжать все же, хотя бы и ностальгически, любить свои исходные идеалы, цели, прежние чувства, дорожить ими и не предавать их. Они теряют, правда, свои прежние величественность, масштабность и незаурядность. Вместе с тем, с нас спадают как шелуха наши прежние одежды романтической значительности. [7]

Это как вдруг неожиданно постаревшие родители, превращающиеся из авторитетных, полных внутреннего значения и достоинства гуру в недалеких, ограниченных, наивно-трогательных старичков или увядающие, полнеющие возлюбленные в чьих чертах с трудом находишь былое великолепие. Многие из нас все же не бросаются на поиски новых авторитетов или новых возлюбленных и не бросаются в омут космического декаданса, а сохраняя в целом верность исходным целям и идеалам, все же находят в себе мужество для переописания смыслов себя и окружающего.

Не надо, однако, полагать, что эта верность совсем уж бескорыстна и движима первородным нашим идеализмом. Суть-то ведь самого кризиса осени зрелого возраста в существенной девальвации исходных ценностей, в снижении на порядок их масштабности и значительности. В корреляции с ними меняемся и мы, пропорционально связанная с ними и наша собственная значительность.

Верность эта есть выражение душевного инстинкта самосохранения: из того, что родители стали бессильными существами, а возлюбленная поблекла - не следует, что мы сами остались прежними. Не существует закона перетекания сил и значимости из одной стороны парного взаимодействия в другую. Безжалостный Кронос вместе с разрушением красоты и значительности наших целей и идеалов проводит "удар судьбы", ставя нас в ситуацию очередного экзистенциального перепутья, где, как в русских сказках и распутьях, заведомо нет пути без сущностных потерь.

И на подобном перепутье душевный инстинкт самосохранения удерживает нас в верности исходному, подсказывая, что, потеряв, мы уже будем не в силах найти равноценную замену. Равноценная замена невозможна уже в принципе и нет ни толики надежды на новое уверование. Это как с постулатами "практического разума" у Канта: хотя опыт и не дает нам свидетельств существования абсолютного в эмпирическом мире, однако для успешности в делах повседневности необходимо верить, т.е. сознательно внушать себе некоторые абсолютные смыслы, основывая на них внутреннюю дисциплину. [8] Так и получается, что мы учимся довольствоваться меньшим, зная, что большее невозможно в принципе и есть самообман. Вместе с тем, мы убеждаем себя и твердим себе, что большее все же существует в нашем меньшем.

Возникает почти оруэлловское двоемыслие, и рефлексия фиксирует, с разной степенью отчетливости, эту антиномичность и балансирование, порождая причудливую гамму чувствования трагифарсовости происходящего. Стыдно за собственные неоправданные растраты, за свою слабость горьких сожалений, за униженные мольбы вернуть невозвратное. Смешно за свой новый рационализм, соглашательство, боязнь сильных, убивающих страстей, конформизм выживания, дления себя даже в условиях потерь прежних личностнообразующих качеств.

Однако, унижения и стыд, издевки и насмешки - лучшее средство для внутреннего закаливания. Человек - удивительная смесь идеализма и прагматизма, нонконформизма и оппортунизма, он способен как формировать новые реальности, так и умеет принять их, способен превратить недостатки, страдания, негативное - в часть своего собственного процесса выздоровления, и даже найти во всем этом свою мазохистскую прелесть. Чуть отпустило, глядишь, а он уже опять танцует и веселится. Так посмеемся же и поблагодарим за пережитое и устремимся далее - вперед, к новым распутьям русских сказок. Или как учил нас позабытый уже сегодня ревизионист: "движение - все, цель - ничто".

Источник: https://otherreferats.allbest.ru/download/1155870/