Материал: Н. Н. Арутюнянц Об авторе этой книги

Внимание! Если размещение файла нарушает Ваши авторские права, то обязательно сообщите нам
116.Вместе с тем эта довольно-таки мрачная романтика бригантин и одиноких пиратов не единственная краска на палитре, с помощью которой пишут картины научной жизни. Пожалуй, более здесь характерны изображения в несколько иной, мы бы сказали «социальной манере, в основу которой положен если не снобизм, то уж во всяком случае твердая внутренняя убежденность ученых в том, что тот «порядок» и те отношения по поводу людей, к которым они привыкли в науке, как раз и есть единственно разумная норма социальной жизни, а все остальные порядки – лишь реликты проклятого ритуального прошлого,144с которыми человечеству рано или поздно придется расстаться. Бернал так рисует этот научный порядок: «В науке человек сознательно научается подчинять свои цели общим, не теряя при этом своей индивидуальности или своих личных достижений. Каждый знает, что его работа зависит от труда предшественников и может дать плоды только через труды преемников. В науке люди сотрудничают не потому, что их вынуждает к этому вышестоящая власть, и не потому, что они слепо следуют за избранным лидером, а потому, что они сознают – только в добровольном сотрудничестве каждый может внести свой вклад. Не приказы, а советы определяют в науке действия»117. В таком социально-историческом ракурсе наука выглядит вкраплением будущего в социальное настоящее, своего рода точкой роста новой социальности в будущее, в те времена, когда, как пишет Капица: «...одна половина населения государства будет выполнять общественные функции, другая же будет работать в институтах, конструкторских бюро, на опытных заводах, там, где не может иметь место механизация и автоматизация, но необходим индивидуальный подход к решению каждой поставленной проблемы»118.Единой точки зрения здесь, понятное дело, нет – слишком уж ученый люд боится «метафизического» единомыслия, но некоторые черты общности налицо: в любом случае речь идет о социальности индивидов, о содружестве и сотрудничестве голов, а не поголовья. Эта общность и единство в оценке решающей роли личного начала, яркой индивидуальности, необычной мысли, нетрадиционных задач и нетрадиционного подхода к их решению, как раз и образует, как нам кажется, ключ к пониманию интимных механизмов научного творчества, который можно было бы впервом приближении определить как
кумуляцию разномыслия. Под кумуляцией разномыслия мы имеем в виду движение, которое, с одной стороны, на всех уровнях избегает повтора и плагиата, в том числе и на уровне человеческой головы – науке не нужны ньютоны и эйнштейны, они уже были, отметились в истории науки как яркие индивидуальности, а с другой – это движение связи различенного, комплектование неповторимых продуктов человеческой мысли в структурную целостность научного знания, что дает известные эффекты «встроенности», «стыковки», «стояния на плечах», т.е. эффект кумуляции – накопления и разрастания какого-то единого качества, обладающего, по-видимому, свойством аддитивности и, соответственно, способностью к преемственному росту.Поскольку различенность сама по себе трудно дается нашему, способу мысли и представима лишь как свойство систем, упорядоченных множеств, постольку она теряет смысл в попытках абсолютного истолкования по тем самым причинам, по которым Юм отказывался от каких-либо суждений относительно уникальных объектов и событий, а наука как раз и стоит на абсолютном толковании различенности, наш разум попадает в область самых что ни на есть фундаментальных трудностей. Наш тип мысли оказывается перед этой задачей в том же примерно положении, в каком и доолимпийская мысль, когда ей предлагают естественное истолкование причинности. Трудность здесь одна – трудность размыкания того, что связано в устойчивую целостность и всем своим поведением в ритуале демонстрирует свою «атомарность»,145неразложимость, «простоту».Наша мысль настолько высоко ценит все виды целостности от монолитных характеров до порядка и фигур логики, настолько привыкла связывать различенное и тут же отправлять связанное в подкорковую область неосознанного навыка, что процесс связи и отвода продукта в недоступную дляразличенного восприятия область происходит практически мгновенно. Никто не смог бы, например, вспомнить четвертое слово предыдущего предложения или третье настоящего: здесь все уже связано, и формальная корка различений, через которую прошла связь, выброшена за ненадобностью как выжатый лимон. Но может быть наиболее глубокая тайна научного творчества, как и творчества вообще в том и состоит, что для науки это не просто корка – лестница к смыслу, которую, по Витгенштейну, мы обязательно и незамедлительно отбрасываем, а нечто большее и обладающее инерционным или абсолютным довеском, что позволяет из одних и тех же элементов, по-разному их комбинируя, строить великое разнообразие лестниц к не менее великому разнообразию смыслов.
По существу – это то самое движение, которое прекрасно знакомо каждому из нас по феномену речи, и оно было бы много понятнее, если бы хоть один из нас всерьез удивился и задумался над тем, почему все языки членораздельны, почему так просто двигаться в языке в одном направлении и трудно, почти невозможно, в обратном. Если речь зафиксирована графически либо другим способом, мы можем без труда вернуться к любому различению, восстановить его в чистом виде. Но нужно именно остановитьсяивернуться, нужен сбой, разрушение автоматизма, а умение и желание читать или говорить задом наперед нельзя отнести к легким и распространенным навыкам. Поэтому членораздельность как свойство речи и всех развитых семиотических систем – величайшая, может быть, из тайн творческого мышления – закрыта от обыденного сознания шорами автоматизмов, а горькие жалобы на этот счет, на слепоту людей, которые говорят и действуют «как во сне», слышны еще со времен античности. Гераклит, например, писал: «Слово существует вечно, но несознают его люди ни до того, как услышат, ни услышав впервые. И хотя все совершается в согласии со словом, люди оказываются беспомощными, когда берутся рассуждать о словах и делах, которые я объясняю, различая каждое по природе и указывая, что оно содержит. Другим же не надо, и они, бодрствуя, болтают, как если бы говорили во сне» (Секст, Против математиков, VII, 132); «...не следует говорить и действовать как во сне» (Марк Антонин, IV, 46). Не нужно думать, что самой науке это понятное и разрушительное движение дается легко и просто. Галилей, например, так и не признал в кометах небесные тела, поскольку по его представлениям о небесных порядках движение небесных светил могло совершаться только по кругу. По той же причине, но уже с более теологическим оттенком, искатель музыки небесных сфер Кеплер долго не мог заставить себя поверить в собственные законы: эллипс казался ему гораздо менее совершенной фигурой, чем круг, и признание того, что планеты движутся по эллипсам, значило для него умаление силы и совершенства всевышнего. То жепроизошло и с расщеплением урана. Начиная с опыта Ферми в 1934г., уран многократно расщепляли, но только в декабре 1938 г. Ган и Штрассман
146решились, и то с оговорками, поверить в происходящее. И ничего особенно удивительного в этом нет. Представить, что уран способен расколоться, было несложно, но вот поверить, что он раскалывается на барий, лантан и церий было для физика тех времен так же трудно, как нам сегодня уверить себя, что от хорошего удара стол способен расколоться на пару стульев и табурет.Основные парадоксы научного мышления, вернее, основы нашего восприятия этого мышления под знаком парадокса, коренятся, нам кажется в том, что очень уж нам трудно дается представление об абстракции как о необходимом моменте процесса мысли. Навык пользоваться абстракцией есть у каждого, чтобы сказать что-то, нужно предварительно освободить слова, и в возрасте «от 2 до 5» человек самостоятельно выполняет колоссальнейшую разрушительную работу, сам себе выстраивает свой личный «уровень публикации», выламывая слова из связей, в которых он их воспринимает, и совершая над этими обломками смысла такие операции типа «он на пегой на телеге, на дубовой лошади», которым может позавидовать самый отчаянный любитель «сумасшедших мыслей». Но дальше-то человек привыкает, и эта способность выхода в перевертыши, чувство власти над словом сохраняется очень немногими. В споре с Алисой Хампти Дампти замечает: «Когда я пользуюсь словами, они значат только то, что они по моему мнению и выбору должны значить. Ни больше, ни меньше». А когда Алиса протестует: «Вопрос в том, можешь ли ты заставить их значить такие разные вещи», Дампти решительно пресекает ее сомнения: «Вопрос только в том, кто кем владеет. Кто хозяин, и все тут».Вопрос «кто кем владеет» – человек формализмом или формализм человеком – центральный, похоже, вопрос теории научного творчества, и именно в этом плане он был впервые поставлен как вопрос о возможности метафизики величайшим философом нового времени Кантом. Кант принял аргументацию Юма, но принял с существенной оговоркой: «... сначала я попробовал, нельзя ли представить возражение Юма в общем виде, и скоро нашел, что понятие связи причины и действия далеко не единственное, посредством которого рассудок мыслит себе a priori связи между вещами, и что, собственно говоря, вся метафизика состоит из таких понятий. Я постарался удостовериться в их числе, и, когда это мне удалось, и притом так, как я хотел, а именно исходя из одного принципа, я приступил к дедукции этих понятий, относительно которых я теперь убедился, что они не выведены из опыта, как этого опасался Юм, а возникли из чистого рассудка»
119.Обычное возражение против такого рассуждения состоит в том, что Кант здесь явный идеалист, к тому же субъективный (самая скверная разновидность идеалистов), поскольку этот принцип вывода из чистого рассудка, развитый в систему априоризма, поставит человека, именно человека, а не общество (это бы еще можно стерпеть) перед природой на правах законодателя и творца. Вот только что творит человек у Канта, природу? Нет, не природу, только отношения к природе, но... И тут начинается уже вторая линия возражений: Кант не только идеалист в субъективной его разновидности, но и агностик, он «вещь в себе» признавал, а познаваемость ее отрицал. И так нехорошо, и эдак не выходит, вот только почему-то очень уж упорно147за него цепляется философствующая наука – Эйнштейн, Винер, Планк и многие другие.Нам кажется, что Канту крупно не повезло в том смысле, что теология в его время не ушла еще со сцены, не освободила место на иконостасах для таблицы умножения и диалектики больших чисел, хотя, вообще-то, говоря, он предвидел такую возможность: «Математика дает нам блестящий пример того, как далеко мы можем продвинуться в априорном знании независимо от опыта. Правда, она занимается предметами и познаниями лишь настолько, насколько они могут быть показаны в созерцании. Однако это обстоятельство легко упустить из виду, так как указанное созерцание само может быть дано a priori и поэтому его трудно отличить от чистых понятий. Страсть к расширению знания, увлеченная таким доказательством могущества разума, не признает никаких границ. Рассекая в свободном полете воздух и чувствуя его противодействие, легкий голубь мог бы вообразить, что в безвоздушном пространстве ему было бы гораздо удобнее летать»120.Что-то мало похож Кант в этом рассуждении на идеалиста, и стоит привести еще одно его высказывание, которое, как нам кажется, подводит к самому ядру кантовской философии: «...один лишь логический критерий истины, а именно соответствие знания с всеобщими и формальными законами рассудка и разума, есть, правда, conditio sine qua non, стало быть, негативное условие всякой истины, но дальше этого логика не может идти, и никаким критерием она не в состоянии обнаружить заблуждение, касающееся не формы, а содержания... Но так как одной лишь формы познания, как бы она ни соответствовала логическим законам, далеко еще не достаточно, чтобы установить материальную (объективную) истинность знания, то никто не отважится судить о предметах с помощью одной только логики и что-то утверждать о них, не собрав о них уже заранее основательных сведений помимо логики, с тем чтобы впоследствии только попытаться использовать и соединить их в одно связное целое согласно логическим законам или, что еще лучше, только проверить их сообразно этим законам. Тем не менее есть что-то соблазнительное в обладании таким мнимым искусством придавать всем нашим знаниям рассудочную форму, хотя по содержанию они и были еще пустыми и бедными; поэтому общая логика, которая есть лишь
Источник: https://files.student-it.ru/previewfile/274164