Материал: Н. Н. Арутюнянц Об авторе этой книги

Внимание! Если размещение файла нарушает Ваши авторские права, то обязательно сообщите нам
канон для оценки, нередко применяется как бы в качестве органона для действительного создания по крайней мере видимости объективных утверждений и таким образом на деле употребляется во зло. Общая логика, претендующая на название такого органона, называется диалектикой»121.Что же здесь, собственно, происходит? Идеалист, отрицающий право логики на истину, призывающий проверять логические построения экспериментом? Нам кажется, что здесь нет никакой особой загадочности Кант: попросту открыл одну из тайн философской конструкции Аристотеля, увидел, что природа Аристотеля и природа науки – вещи разные. У Аристотеля граница природы положена там, где кончается слово и начинается дело, «рабствующее и исполняющее чужую волю». Такую природу можно было творить по-слову, и Аристотель лишь философски санкционировал реальное разделение слова и дела, положил эту границу как бытие (ειναι), т.е. онтологизировал ее: «Самостоятельное существование в себе приписывается всему тому, что обозначается148через различные формы высказывания, ибо сколькими способами высказываются, столькими способами и обозначено бытие (οεαθωζ θεγεται, τοεαθωζ το ειναι σημαινει). А так как одни из высказываний обозначают суть вещи, другие – качество, некоторые – количество, иные – отношение, иные действие или страдание, иные отвечают на вопрос «где?», иные – на вопрос «когда?»; то в соответствии с каждым из этих высказываний те же самые значения имеет и бытие» (Метафизика, 1017 в)Было бы опасной наивностью полагать, что такое наложение грамматики на бытие – дело прошлое, изжитое и «преодоленное» нашим типом мысли. Ничуть не бывало, Кестлер, например, справедливо замечает: «Выводя свою систему категорий, которые были для него грамматикой бытия, Аристотель лишь проектировал грамматику греческого языка на космос. Эта грамматика и поныне держит нас в своих парадоксах, и за два тысячелетия она стала причиной взлета и падения европейской мысли»122.Кант первым и, к сожалению, едва ли не единственным заметил, что новое истолкование причинности сместилоуровень бытия, поставило дело средним звеном между словом и бытием-природой, т.е. он открыл неправомерность онтологизации грамматики, если причинность мыслится по Гоббсу и Юму. Кантовский априоризм по сути дела та же грамматика, но она уже не совпадает с бытием, поднята над бытием как чисто операционный и
пустой принцип оформления, который сам по себе не создает истин, а лишь оформляет содержание в том смысле, в каком конверт и лист бумаги оформляют письмо, не входя в его содержание, а грамматика русского языка равно хорошо оформляет и «Братьев Ершовых», и «Один день Ивана Денисовича».Этот априорный канон – негативное условие всякой истины – навязан нам с такой же силой и обязательностью, с какой мы вынуждены брать лист бумаги и конверт, чтобы написать письмо, подчиняться правилам грамматики того языка, на котором говорим и пишем. Но смысл нашего подчинения этим правилам явным образом не совпадает с понятием естественной необходимости или «полной причины» Гоббса. Возникает парность подчинений, своего рода двоевластие, и человек – разумное существо – оказывается ключом природного и умопостигаемого: «У него две точки зрения, с которых оно может рассматривать себя и познавать законы приложения своих сил, т.е. законы всех своих действий: во-первых, поскольку оно принадлежит к чувственно воспринимаемому миру, оно может рассматривать себя как подчиненное законам природы (гетерономия); во-вторых,– поскольку оно принадлежит к умопостигаемому миру, – как подчиненное законам, которые, будучи независимы от природы, основаны не эмпирически, а только в разуме»123.Ясное дело, что с точки зрения потребителя (адресата, слушателя, читателя) никакого дуализма между естественным и умопостигаемым нет и быть не может – письма приходят как целостность конверта и исписанного листа бумаги, слово слышится и читается связанным в предложении и т.д. Форма и содержание здесь уже слиты: форма содержательна, а содержание оформлено. И только иногда, если нам на глаза попадается нечто вроде египетского сфинкса или стишка: «ехал повар на чумичке, две кастрюли впереди», мы начинаем чувствовать, что ни логика, ни149грамматика не гарантируют сами по себе истинности. Но с потребителем это случается редко: не так уж много загадочных вещей на свете, да и на всем стеллаже мировой литературы едва ли наберется с десяток книг типа стихов Чуковского или сказок Кэрролла, где форма и содержание сознательно удерживаются в состоянииконфликта.Но вот если с точки зрения потребителя перейти на точку зрения творца, то здесь-то как раз и произойдут те вещи, о которых Кант пишет как о синтезе, трансцензусе – выходе за рамки опыта. Ведь как там ни верти, а на том же стеллаже мировой литературы нет двух одинаковых книг, а в любой книге – двух одинаковых листов, а на любом листе – двух одинаковых предложений. Внешнее железо формализма, как он представлен грамматиками языков или категориями логик, оказывается бездонной бочкой Данаид, которую мы вот уже, несколько тысячелетий напрасно пытаемся наполнить.
Это явление бездонности, пустоты категориальной формы интересно для нас во многих отношениях, и прежде всего тем, что оно, видимо, открывает какие-то новые возможности для понимания механизма становления знания. Мы можем представить его как переход – заполнение пустой формы содержанием. В неразвитом виде эта идея становления-заполнения представлена уже у Канта. Он четко выделяет синтез как универсальную схему этого движения: «Без чувственности ни один предмет не был бы нам дан, а без рассудка ни один нельзя было бы мыслить. Мысли без содержания пусты, созерцания без понятий слепы. Поэтому в одинаковой мере необходимо свои понятия делать чувственными (т.е. присоединять к ним в созерцании предмет), а свои созерцания рационализировать (т.е. подводить их под понятия). Эти две способности не могут выполнять функции друг друга. Рассудок ничего не может созерцать, а чувства ничего не могут мыслить. Только из соединения их может возникнуть знание»124. Тот же тип связи отмечен и на более высоком уровне: «Если рассудок есть способность создавать единство явлений посредством правил, то разум есть способность создавать единство правил рассудка по принципам. Следовательно, разум никогда не направлен прямо на опыт или на какой-нибудь предмет, а всегда направлен на рассудок, чтобы с помощью понятий a priori придать многообразным его знаниям единство, которое можно назвать единством разума и которое совершенно иного рода, чем то единство, которое может быть осуществлено рассудком»125. В переходе-становлении знания у Канта выделены две ступени: рассудочная, связанная с упорядочением чувственного материала, что дает знание синтетичной природы на феноменологическом уровне; и более высокая, теоретическая ступень, связанная с обобщением феноменологического знания на более высоком уровне. Мы не решились бы утверждать, что дело здесь идет об уровне публикации (феноменологическое знание) и ритуале. Более вероятно, что под второй ступенью («единство разума») Кант понимал выстраивание вспомогательных формализмов - теорий наук, тем более, что практическое определение рассудка движется у канта по другой линии: «Как разумное, стало быть принадлежащее к умопостигаемому миру, существо, человек может мыслить причинность своей собственной волн, только руководствуясь идеей свободы; ведь независимость от определяющих причин чувственно воспринимаемого мира 150

(какую разум необходимо должен всегда приписывать самому себе) есть свобода. С идеей же свободы неразрывно связано понятие автономии, а с этим понятием – всеобщий принцип нравственности, который в идее точно так же лежит в основе всех действий разумных существ, как закон природы в основе

в основе всех явлений»126.

Мыможем пока отметить, что Кант, вообще-то говоря, видит развилку, возникающую на уровне феноменологии (публикации), видит и выбор, как условие выявления свободы, который появляется на пути с уровня публикации в ритуал, видит и требование промежуточного формализма – «единство разума», которое существует на каком-то другом пути и вряд ли подчинено категорическому императиву. Но в целом схема становления-перехода остается у Канта весьма свободной и допускающей множество толкований, чему во многом способствовал и сам Кант, хотя он и считал последовательность добродетелью философа: «Величайшая обязанность философа быть последовательным»127.

И все же схема Канта, если ее объединить с некоторыми близкими по смыслу положениями лингвистики, допускает значительно более четкое истолкование Мы имеем в виду проблему узуса или отмеченности, которая у Блумфильда и у целого ряда других лингвистов связана с появлением «третьего лица» в становлении знания, с «информатором» или «информантом», как его здесь называют. Определяя, например, язык через речевую общность, Блумфильд пишет: «Совокупность высказываний, которые могут быть произнесены в речевой общности, есть язык данной речевой общности. Мы должны уметь предугадывать, откуда следует, что слова «могут быть произнесены». Мы устанавливаем, что при определенных стимулах француз (или говорящий на языке зулу и т.д.) скажет то-то и то-то, а другой француз (или знающий зулу и т.д.) будет реагировать соответственно речи первого. Когда в распоряжении имеется хороший информатор или когда дело идет о языке самого исследователя, предугадывание просто; в других случаях оно представляет наибольшие трудности для дескриптивной лингвистики»128.

Здесь перед нами тот же случай избыточной емкости формализма, о котором говорит и Кант. Руководствуясь правилами грамматики и словарем можно сочинить заведомо больше безупречных с формальной стороны предложений, чем те, которые допустимы в данном речевом (или любом другом) ритуале. Предложения типа: «часы завернули на поплавок», «трамвай задумчиво упал навзничь» вообще, вероятно, будут отвергнуты ритуалом как явно бессмысленный, хотя и грамматически безупречный набор слов, или, в лучшем случае, вызовут ту же реакцию, что и замечание Алисы на поэму «Джабберуоки»: «От этого в голове полно идей, только не поймешь каких. Одно-то пожалуй, ясно: кто-то убил чего-то» Но это – крайние случаи, а практически даже самые обычные предложения могут оказаться осмысленными для одного и бессмысленными для другого ритуала.

Фигура информанта – авторитетной инстанции выбора, которая разлагает продукты формализующей деятельности на «отмеченные», т.е. обладающие значением, и «не отмеченные», т.е. по тем или, иным причинам бессмысленные, играет все большее значение в европейском ритуале и возникает, по сути дела, на каждом шаге становления знания. Прежде всего эта природа, которую пытают экспериментами, а она 151сортирует гипотезы на объективно истинные (отмеченные) и ложные (не отмеченные). В том же режиме работают обсуждения, собрания совещания, редакции, рынок и великое множество других инстанций-фильтров, смысл деятельности которых сводится к пропуску отмеченного и отсеиванию не отмеченного. Мы не хотим этим сказать, что деятельность любой такой инстанции столь же авторитетна, как и деятельность природы, которая выступает абсолютным авторитетом в вопросах объективной истинности, но независимо от критериев оценки, которыми они пользуются, действие фильтров имеет тот же смысл, что и слово природы в эксперименте: формализованное знание либо проходит фильтр и движется к следующему, либо отсеивается и гибнет.Важным для нас свойством этой системы фильтров являете её упорядоченность – каждый фильтр имеет строго определенное место, предшествует одному и следует за другим. Экспериментальная проверка например, предшествует публикации, но следует за творчеством гипотез. Упорядоченность инстанций выбора дает возможность проследить за движением знания не только в пределах кольца публикаций, где положение более или менее очевидно, но и за пределами этого кольца, где положение далеко не так ясно.Здесь, за пределами кольца, мы вместе с Кантом можем допустить существование трансцендентальной области, которая лежит вокруг кольца как поле, внешние границы которого очерчены возможностями наличного формализма вообще, а за этими границами начинается область трансцендентного, неформализуемого при данном арсенале средств формализации. В отличие от Канта мы не стали бы утверждать, что эта внешняя граница возможных формализации неподвижна. Она, видимо, ведет себя как горизонт, сдвигается как минимум с той же скоростью, с какой идет расширение кольца публикаций. Но в любой заданный момент времени эта внешняя граница нашей «разлетающейся» вселенной существует, и что лежит за ней, нам не дано знать. Вместе с тем надобно, видимо, согласиться с тем аспектом кантовской «вещи в себе», который произведен от социальной ориентированности любого формализма на явления частотные, допускающие повтор, что исключает из мира возможных формализации явления уникальные.
Источник: https://files.student-it.ru/previewfile/274164