Статья: Николай Ставрогин, или Пустота

Внимание! Если размещение файла нарушает Ваши авторские права, то обязательно сообщите нам

Николай Ставрогин, или пустота

К.Г. Исупов

Аннотация

В статье анализируется этическая проблематика романа Достоевского «Бесы» в контексте образа и понятия Пустоты, их онтологического и эстетического содержаний. При этом учитывается опыт осмысления Пустоты в ряде восточных доктрин, включая индуизм и буддизм. На фоне истории мистериального переживания мира роман «Бесы» может быть понят как роман-мистерия. Это новая форма эпического нарратива и новый способ репрезентации философской драматургии сознания.

Ключевые слова: Достоевский, буддизм, роман-мистерия, философия поступка, пустота и ничто.

Annotation

K. G. Isupov

NIKOLAY STAVROGIN, OR EMPTY

The article analyzes the ethical issues of Dostoevsky's novel “Demons” in the context of the image and concept of the Void, their ontological and aesthetic contents. This takes into account the experience of understanding the Void in a number of Eastern doctrines, including Hinduism and Buddhism. Against the background of the history of the mysterious experience of the world, the novel “Demons” can be understood as a mystery novel. This is a new form of epic narrative and a new way of representing the philosophical dramaturgy of consciousness.

Keywords: Dostoevsky, mystery novel, Buddhism, philosophy of action, emptiness and nothing.

В пределе полноты бытия все едино с Началом. Если едино, значит, пусто. Если пустое, значит, все превосходит и приводит к согласию... Как сокровенно это согласие, как оно темно, как смутно!

Чжуан-цзы

Китайский император У из династии Лян, правивший в 502-549 гг., однажды попросил Бодхидхарму, Первого патриарха дзэна в Китае, поведать ему о святой истине буддизма. Говорят, что мудрец ответил: «Беспредельная пустота и ничего святого».

Не слишком большим преувеличением будет сказать, что ряд гуманитарных наук и естественнонаучные дисциплины, изучающие свойства пространства, буквально заворожены в последние годы образом и понятием пустоты. Разумеется, для истории философии это не новость: от Парменида до Хайдеггера пустота была и остается в орбите компетентного внимания, но есть нечто навязчивое в потоке серьезных и дилетантских опусов о пустоте и пустот- ности. С особой охотой рассуждают об онтологии пустоты [15; 17; 19; 25; 42; 68; 74; 80; 85; 87; 96]; не отстают и филология [32], и культурология [101], социология и социальная психология [49; 41]. Среди причин, подвигающих этот динамический процесс, стоит назвать: 1) поиск новых космогонических и космологических моделей в астрофизике и «теории всего»; 2) влияние идей постклассической герменевтики на становление новаторских картин мира; 2) современные открытия в области архитектурных решений в градостроительстве, нетрадиционные пространственные композиции в живописи и в поэзии концептуалистов в литературе; 3) вторую волну повального увлечения восточной философией на фоне расцвета академической и университетской китаистики, индологии и буддологии.

Последнее обстоятельство особенно важно.

Пусть читатель простит нам слишком дальний разгон к теме статьи, но того требует историческая эстетика мифологемы пустоты, о которой пойдет речь применительно к герою Достоевского.

Достоевского не слишком интересовал буддизм как тип конфессии [1; 5], но в составе его мировоззрения категории небытия и ничто, образы бездны, пропасти, смертного порога, инобытия, Загробья и Ада, словом, весь онтологический негатив мира здешнего имеет решающее значение, коль скоро писателю суждено было стать прямым источником мирового экзистенциализма и персонализма. На Западе проводником идей Достоевского стал Н. Бердяев, а на Востоке (японцы, например) и сами разобрались.

Сразу оговоримся: мы далеки от намерения искать некие буддийские корни вполне православных убеждений писателя или, Боже упаси, возводить генезис христианства Достоевского к азиатским конфессиям. Мировые религии сравнивались не раз и мнимыми аналогиями, о которых хорошо написал В. К. Шохин, соблазнились многие [94] (ср.: [24]).

Согласно широко цитируемой «Сутре сердца праджня-парамиты»: «Форма есть пустота, пустота и есть форма. Нет формы помимо пустоты, нет пустоты помимо формы. Так же и чувства, различающие мысли, энергии и сознания, пусты» (пер. С. Ю. Лепехева).

Контекст не подразумевает, что такая «пустота» -- это место, в котором ничего и никого нет, поскольку нетствование бытия столь же иллюзорно, как и его существование. Зато «форма» чем-то напоминает энтелехийность формы в традиции христианской синэргии. В статье А. Ю. Стрелковой, где комментируется процитированные строки «Сутры сердца...», отмечена связь с принципом свободы: сознание, «будучи пустым, только и может быть уловлено как свободное» [82, с. 306, 310; 31].

Пустотность бытия мотивирует и гносеологические усилия человека, обязывая его к отрешению от кажущейся материальности повседневного. Авторитетный историк буддийской культуры говорит:

Дзэн все отбрасывает: формы, впечатления, память, все установки и даже Будду; он тоже образ и поэтому должен быть отброшен. Ничто не должно присутствовать за исключением того, что действительно здесь: т. е. человек с его тотальной бессознательной установкой, от которой просто потому, что она бессознательна, он никогда не может освободиться. Ответ, который, очевидно, приходит из пустоты, свет, вспыхивающий в кромешной тьме, -- всегда оказывается опытом удивительного и священного просветления [83, с. 322] (ср.: [6]).

Судзуки, к счастью, лишен буддофильских иллюзий, он учит, что Запад мыслит антитезно, а ум Востока теряется в мышлении и убеждается в неадекватности мысли -- слову. Добавим, что этим убеждениям отвечает парадоксальная фактура коэнов: их авторы стремятся выскользнуть из теснин языковых детерминант лексики и синтаксиса, чтобы выразить невыразимое. Не напоминает ли это опыты наших обериутов (Д. Хармс, Л. Липавский, Н. Олейников, А. Введенский, молодой Н. Заболоцкий, Я. С. Друскин)? «Дзэн не имеет дело с языком», утверждает Судзуки, потому что истина не вербализуема. Отсюда -- своеобразный «номинализм» буддийской доктрины: имя считается коннотатом, карта принимается за ландшафт. Лишь в процедурах сатори возможно интуитивное проникновение в природу вещей. Сатори -- это когда «вечность выливается во время» [83, с. 389, 541, 542]; ср. хайдеггеровское: «время временится».

Современный исследователь напоминает нам, что понятие пустоты (шунья) связано с поиском абсолютной истины для того раздела буддийской философии, что именуется «праджняпарамита» или просто «парамита». В первой из четырех печатей Будды: «Все обусловленное невечно». Невечное -- это синоним иллюзорности, изменчивости, флуктуационности, текучести. Это омраченное состояние мира, оно приносит страдание, но нирвана сулит покой. Выражение «пустотность всех понятий» названо А. М. Пятигорским древнейшим выражением в буддийской традиции и связывается с апофатическим опытом христианского богословия [72, с. 113; 63; 100; 4].

Этот момент весьма важен для продуктивного сближения буддийской аргументации «от Пустоты» и апофатической логики в духе Дионисия Арео- пагита. Как некогда В. Розанов советовал читать «Философические письма» П. Чаадаева «с конца, как арабские манускрипты» («Открытое письмо г. Алексею Веселовскому», 1895), так Судзуки предлагает читать тибетскую «Книгу мертвых» «задом наперед» [83, с. 327].

Позднейшая популярность буддийских сочинений в России [11] может быть объяснена, помимо всего прочего, той органичностью, с какой приемы апофатического богословия вошли в риторический антураж светского философствования [33].

Мы пытаемся строить ту ретроспективу семантической жизни `пустоты', в которой это слово, образ, философема и мифологема могли видеться современникам Достоевского. Конечно, буддизм здесь -- лишь одна из традиций, причем далеко не самая существенная, но зато наиболее выразительная.

Сохраняя прием «рамочного» оформления материала, мы еще раз нарушим хронологию и посмотрим в перспективу (относительно эпохи Достоевского) осмысления концепта пустоты. Надо ли говорить, что для наследников его великой прозы `пустота жизни' и `бездна', `страх падения', и другие константы этого ряда [81, с. 670-693] в немалой мере актуализованы не только своими историческими обстоятельствами, но и экзистенциальным опытом его героев?

Есть обстоятельство, оправдывающее нашу методику обрамления материала диахронным декором. Вольно или невольно мы вчитываем в классические тексты те ассоциативные ряды, которые текст никак не предполагал и не мог предполагать. Нам мало дела до того, как выглядели первые Гамлеты в шекспировском «Глобусе» (коротконогие, пузатые и плешивые), зато великие тени И. Смоктуновского и В. Высоцкого сопровождают наше восприятие Гамлета с неизбежностью исторической аберрации.

Креативное значение мировых религиозных лидеров, писателей и философов, зодчих и композиторов, живописцев и скульпторов подобно истории звезд во Вселенной: как космическая пыль концентрируется в горячем теле будущего светила, чтобы оказаться затем центром своей зоны гравитационного влияния, так гении всемирной культуры, уплотняя в себе опыт предшествующих эпох, прообразуют личную энергию влияния на грядущие состояния творческого будущего в функцию антиципации этого будущего. Таким организмом, продуцирующим эманации нового знания о месте в человека под Божьими небесами, стала Галактика русской культуры.

Душевная пустота героев Достоевского оказалась чреватой полнотой трагического мироощущения для людей Серебряного века. 9 января 1912 г. А. Блок в черновике письма к Н. Н. Скворцовой, которая, вообразив себя Незнакомкой, рассчитывала на свидание с поэтом, резонно замечает: «Я уверен, что соблазны пустоты всегда тем сильнее, чем больше возможности полноты» [12, с. 25]. Гениальный современник и друг-враг Блока Андрей Белый в рецензии на блоковский сборник назвал поэта «талантливым изобразителем пустоты»; «пустота как бы съела для него действительность (ту и эту)» («Обломки миров», 1908). Во времена Первой мировой войны Блок обнаружил себя в окружении «полых людей» (говоря названием поэмы Т. Элиота 1925 г.): «В сердцах восторженных когда-то / Есть роковая пустота» («Рожденные в года глухие...», 1914).

В поэзии О. Мандельштама `пустота' стала почти навязчивой темой художнической рефлексии, причем пустота осознана не столько пневматически, сколько космологически: «Твой мир, болезненный и странный, / Я принимаю, пустота» («Слух чуткий -- парус напрягают», 1910). Человек Петербурга, он осознает каменную душу Города как энигму мировой трагедии: «Что ж, гаси, пожалуй, наши свечи / В бархате всемирной пустоты» («В Петербурге мы сойдемся снова.», 1920). Семантика лексемы `пустота' чаще несет контексты утраты, боли и страдании: «И призрачна моя свобода»; «Неба пустую грудь / Тонкой иглою рань!»; «В сухой реке пустой челнок плывет»; «И без тебя мне

снова / Дремучий воздух пуст» (ср. образ премирной пустоты в «Гефсиманском саде» Б. Пастернака). Среди психофизических комплексов Мандельштама есть страх падения, ввержения в бездну. «Паденье -- неизменный спутник страха, / И самый страх есть чувство пустоты» (начало стихотворения 1912 г.). Поэтому долг людей творчества -- борьба с пустотой, например, средствами готического зодчества: «Строить -- значит бороться с пустотой» («Утро акмеизма», ок. 1913). Так и среди поэтов «нет равенства, нет соперничества, есть сообщничество в заговоре против пустоты и небытия» [56, с. 506] (см. [45; 78]). Мандельштам иронически обыгрывает в «Четвертой прозе»» (1930) хрестоматийный парадокс метафизики пустоты: «...для меня в бублике ценна дырка. А как же с бубличным тестом? Бублик можно слопать, а дырка останется. Настоящий труд -- это брюссельское кружево. В нем главное то, на чем держится узор: воздух, проколы, прогулы» [55, т. 3, с. 178].

Здесь впору вспомнить М. Цветаеву: «Между полнотой желания и исполнением желаний, между полнотой страдания и пустотой счастья мой выбор был сделан отродясь» («Мой Пушкин», 1937). Пустота Цветаевой многолика, она способна предчувствовать значимую для грядущего полноту: «Пустая тетрадь! Оду пустой тетради! Белый лист без ничего еще, с еще-уже-всем» («История одного посвящения», 1931). Или вот это: «Рабочий рай, мой рай и, как рай, естественно здесь не данный. В пустоте -- в тишине -- с утра. Пусто -- просторно, просторно -- покойно. Покойно -- светло. Только пустота ничего не навязывает, не вытесняет, не исключает. Чтобы все могло быть. Нужно, чтобы ничего не было» [90, с. 459] (см. [13]).

Целый кладезь «пустотных» образов филологи отыскали у И. Бродского. Не утомляя читателя примерами, отсылаем его к некоторым исследованиям [7; 52; 50].

Излишне говорить, что с выходом в свет третьего романа В. Пелевина «Чапаев и Пустота» (1996) восторгу любителей нигитологии не было предела [79; ср.: 101].

станция: Пустота. С исчерпывающей ясностью сказано об этом в бахтинских «Лекциях по истории русской литературы 1922-1927 гг.»:

.. .Гоголь нашел свою тему -- законы пустой жизни. <...>. Его творческий метод носит особый характер, соответствующий экспериментальному методу в науке. Гоголь не отображал действительность, как она есть. Жизнь, им изображенная, не есть та жизнь, которую он видел. Он производил гениальные эксперименты над действительностью. Он брал событие, погружал его в определенную среду и показывал, как оно будет там развиваться. Среда эта -- пустота жизни. Рассеянную повсюду пустоту Гоголь собрал, сгустил, погрузил в нее событие и смотрит, как оно будет свершаться в сгущенной атмосфере праздности и пустоты. Гоголь касается этой темы так глубоко, что обнажает вечный характер безделья мира, которое было и будет всегда. Гоголь тем и велик, что душевную пустоту и скверну показал объективированной. Он обладал гениальной способностью не только анализировать свою душу, но и объективировать ее, видеть, как внутренняя пустота проявляется вовне. И здесь порождения времени, временные покровы легко спадают, и гоголевские лица скользят повсюду [8, т. 2, с. 441-442].

Мастером изображений редуцированной до пустоты жизни был писатель, с которым Достоевский всю жизнь выяснял отношения: М. Е. Салтыков-Щедрин. Действительный статский советник, т. е. штатский (статский) генерал и вице-губернатор в Рязани и Твери, Салтыков был знатоком канцелярско-чиновничьего обихода и тонко подметил вербальный изъян своего века: девальвация значащей речи и звучащего слова. Он не просто о кризисе риторики говорил, но о том, что опустошенное слово смертоносно, оно способно превратить речевое общение в намеренное убийство. Об Иудушке так и сказано: «Словами-то он и сгноить человека может». «Ведь слово-то, -- дар Божий -- неужто же так-таки и затоптать его? Ведь оно задушить может.» [76, т. 14, с. 239] Герою Щедрина «праздные мысли которого беспрепятственно скатывались одна за другой в какую-то загадочную бездну», «недостает чего-то оглушающего, острого, что окончательно упразднило бы его представление о жизни и раз и навсегда выбросило бы его в пустоту» [76, т. 13, с. 41].

Источник: https://otherreferats.allbest.ru/download/1358087/