Немаловажным фактором выступает вовлеченность третьих стран с самыми разнообразными интересами -- от поддержки повстанцев против центрального правительства (Ливия, Сирия) до помощи центральному правительству в подавлении вооруженной оппозиции (Ирак, Афганистан, Бахрейн). Британские экономисты из Университета Оксфорда П. Кольер и А. Хёффлер, сделав выборку африканских конфликтов, в том числе алмазных войн в Сьерра-Леоне, с 1991 по 2002 г., выявили статистически значимую корреляцию между зависимостью от экспорта сырьевых ресурсов и риском возникновения вооруженного конфликта (см., напр.: [50; 51]). По их мнению, гражданские войны были вызваны скорее ожесточенной борьбой за природные ресурсы, географической разобщенностью и разногласиями этнических и религиозных групп, нежели фактором неравенства и отсутствием демократических принципов. Данный подход впоследствии подвергся критике из-за использования единичных факторов в объяснении причин конфликтности и упрощения слишком сложных постколониальных ситуаций.
При всем разнообразии новых показателей безопасности на периферии мировой системы прослеживается единый тренд -- угрозы безопасности развивающегося мира переходят на общесистемный уровень, локальный / региональный конфликтный потенциал приобретает глобальный масштаб, укрепляя тем самым дугу нестабильности. Можно с уверенностью предположить, что в ближайшем будущем угрозы международной стабильности будут проистекать из внутренних конфликтов этнической, религиозной и/или политической природы в нестабильных странах, в которые будут вовлечены не только третьи государства и блоки, но также негосударственные акторы во всем их многообразии -- террористические, повстанческие, религиозно-идеологические группировки.
Повестка дня для незападного мира
Повестка дня в области безопасности в контексте незападных теорий международных отношений выглядит несколько иначе. В отличие от традиционного подхода, незападные теории безопасности не концентрируются исключительно на военных вопросах, а наравне с ними исследуют широкий спектр проблем гражданского характера -- экономических, политических, социальных, экологических, а также проблематику развития, преодоления бедности и отсталости.
В этом русле с точки зрения исследовательских инициатив был введен новый концепт -- связка «безопасность-развитие» (security-development nexus), суть которой сводится к тому, что развитие в долгосрочном плане является основой региональной безопасности, а безопасность способствует развитию. То есть развитие невозможно в условиях конфликта, соответственно комплексное обеспечение мира и безопасности становится непреложным условием для устойчивого развития (см., напр.: [52-56]).
Стремительный рост конфликтности в развивающихся странах после окончания холодной войны способствовал усилению практического использования связки «безопасность-развитие». Безопасность, по сути, становится гарантией развития и прогресса. Проблемы отставания в развитии стали во все большей степени рассматриваться в качестве источника конфликтов в бедных странах. В новые Цели устойчивого развития, принятые в 2015 г., был включен пункт 16 с отсылкой к безопасности: «Содействие построению миролюбивых и открытых обществ в интересах устойчивого развития, обеспечение доступа к правосудию для всех и создание эффективных, подотчетных и основанных на широком участии учреждений на всех уровнях» [57, с. 28].
Международные организации и правительственные структуры ведущих государств при урегулировании конфликтов нового поколения начали интегрировать программы развития в широкий спектр политических мер на стадии постконфликтного урегулирования в отношении растущего количества «несостоявшихся» государств. С конца 1990-х годов связка «безопасность-развитие» превратилась в своего рода политический проект и стала использоваться в качестве способа согласования национальных и международных вмешательств в незападные государства. На фоне популяризации концепта и его закрепления в официальной риторике и политической практике ведущих держав нельзя исключать риск прямого воздействия интервенций в одной сфере на смежные, а также вероятность приори- тизации вопросов безопасности в ущерб развитию.
В первом приближении повестка в сфере безопасности глобального Юга близка западному концепту секьюритизации (securitization) Копенгагенской школы (см., напр.: [58; 59]), однако по сути это далеко не так. Концепция секьюритизации сформулировала альтернативный постконструктивистский подход к дискуссии о том, должны ли угрозы пониматься как объективная реальность или, наоборот, они являются отражением субъективного восприятия через проецирование угроз как социального конструкта, сформулированного в речевых дискурсах. Ее смысл состоит в придании тому или иному явлению статуса проблемы безопасности с включением ее в пространство международной безопасности не потому, что оно представляет объективную опасность, а в силу того, что актор определяет его как экзистенциальную угрозу выживанию какого-либо объекта безопасности. И на этом основании формируется право на применение экстраординарных мер, решений, стратегий в обход общепринятых норм. О. Уейвер отмечает, что зачастую, когда речь идет о безопасности государства, существует угроза лишь правящему режиму, который вынужден преподносить угрозу как нечто, несущее опасность всему государству, чтобы тем самым оправдать применение экстраординарных мер, направленных на обеспечение собственной безопасности (см., напр.: [60]).
Теория секьюритизации была попыткой выйти за рамки военного измерения безопасности, тем не менее она не получила универсального признания. Несмотря на широкую поддержку в европейском академическом сообществе, ее релевантность и применимость для незападных постколониальных государств со сложным наследием весьма ограниченны. По замыслу своих создателей, секьюритизация означает, что западные демократии, провозглашая какую-либо проблему «угрозой безопасности», получают моральное оправдание для пренебрежения суверенитетом слабых «постколониальных» государств во имя безопасности их же граждан и могут в этих целях использовать военную силу. То есть, по сути, функция обеспечения безопасности возлагается на более сильные и развитые западные государства, которые навязывают незападному миру свою модель и стратегию безопасности. Данный тезис в качестве ключевой критики озвучивается представителями критических исследований безопасности (critical security studies), которые настаивают, что секьюритизация -- это консервативный процесс, воспроизводящий существующий либеральный порядок (см., напр.: [61]). При всей своей новизне концепция не приспособлена для использования в отношении безопасности постколониальных обществ, историческая и культурная эволюция которых была сформирована сложными колониальными и постколониальными реалиями. Кроме того, секьюритизация соседствует с проблемой политизации и риском использования необоснованных средств реагирования. Теория подверглась критике со стороны не только представителей критических исследований безопасности, но и самих конструктивистов, что послужило толчком для формирования пост-Копенгагенской школы, основы которой были сформулированы О. Кнудсеном (см., напр.: [62]). Так, по мнению О. Кнудсена, слабость теории секьюритизации предопределена пренебрежением военными аспектами безопасности, возведением собственных страхов или параноидальных политических действий, вызванных страхами индивидов в качестве источника угроз, попыткой отказаться от государства как главного референта безопасности [62, р. 358-360].
«Безопасность личности» и практика интервенционизма
В своем стремлении отойти от устоявшейся позитивистской рефлексии в вопросах безопасности к формулированию более инклюзивного подхода, включающего широкие культурные, идеологические, социальные и экономические проблемы, в 1994 г. в рамках Программы развития ООН (ПРООН) была озвучена концепция «безопасности личности (человека)», изначально инициированная средними и малыми странами (Канадой, Японией, Норвегией). Концепция возникла как ответ на распространение новых вызовов безопасности, которые вышли за пределы государственно-центристской парадигмы национальной безопасности. Впервые акцент был сделан на присущем людям чувстве отсутствия безопасности и приоритете угроз гражданской безопасности -- угроз окружающей среде, безопасности и здоровью [63, с. 175].
Сразу после своего появления интерес к концепции был достаточно высок, и тема стала центральным сюжетом многих программных документов и докладов ООН. Однако интерес и популярность вскоре пошли на убыль на фоне довольно уверенных и обоснованных критических замечаний. Отсутствие единого подхода к пониманию и прочтению концепции и, соответственно, возможности широкой интерпретации в итоге придали неубедительность всей идее, так как концепция, по сути, может относиться к любой потенциальной угрозе и вызову.
Наличие конкурирующих интересов ключевых мировых акторов (в том числе в рядах западной коалиции) также затрудняет достижение консенсуса и легитимности. Сомнительность приверженности «безопасности человека» очевидна не только для стран Юга, но и для ведущих мировых держав, для которых примат «жесткой» безопасности является неотъемлемой частью их политического и идеологического мировоззрения. Например, США вписали отставание в развитии, наряду с другими проблемами «низкой политики», в контекст «глобальной войны с терроризмом». Тем самым они вновь сместили акцент с «человеческой безопасности», т. е. безопасности людей в странах глобального Юга, на национальную безопасность государств глобального Севера -- защиту своих граждан от атак террористов -- выходцев из развивающихся стран [53, с. 82].
Дискурс по определению приоритетности «узкого» измерения («свобода от страха», freedom from fear), предложенного Канадой, или «широкого» измерения («свобода от нужды», freedom from want), предложенного Японией, в некотором роде сместил фокус внимания с проблемы властных отношений, значимого вопроса политики незападных обществ. Идейная конструкция «безопасности человека», в центре которой -- защита прав человека, воспринимается как навязывание западных ценностей и формальный предлог для инициирования вмешательств. Так, США оправдывали вторжение в Ирак тем, что страна представляла угрозу международному миру и безопасности, поскольку в военном отношении обладала оружием массового уничтожения (что впоследствии не подтвердилось), а в идеологическом -- расшатывала региональный баланс через действие диктаторского режима. Ликвидация режима М. Каддафи и попытка свержения сирийского режима также часто оправдываются через «безопасность человека», которая самым тесным образом перекликается с категориями демократии и свободы.
Реализация концепции «безопасности личности» связана с противоречивыми и спорными практиками, которые вызывают острые разногласия, -- военными операциями по гуманитарным соображениям. Начиная с 2000-х годов помимо «гуманитарных интервенций» (Босния и Герцеговина, 1991-1995 гг.; Косово, 1999 г.) западное сообщество практикует военные «вмешательства возмездия» (Афганистан, 2001-2002 гг.) и «превентивные вмешательства» (Ирак, 2003 г.). Помимо этого, крайнюю озабоченность в рядах постколониальных государств вызывает внешнеполитическая доктрина США, получившая название «стратегия смены режимов», суть которой состоит в определении «неблагонадежных» государств (states of concern), в отношении которых не исключена опция отстранения действующих правительств, в том числе при помощи вооруженной силы.
На концептуальном уровне западное сообщество предложило новый принцип «ответственности по защите» (Responsibility to Protect, R2P), который фактически представляет собой переработанную версию «гуманитарного вмешательства». В его основе лежит идея о том, что суверенитет -- это не привилегия, а скорее обязанность, и соответственно каждое государство должно защищать собственный народ от четырех видов массовых жестоких преступлений, а именно: геноцида, преступлений против человечества, военных преступлений и этнических чисток [64, с. 138-139]. В случае, если правительство какого-либо государства неспособно выполнять функции по защите, в том числе гуманитарной, собственного населения, а мирные средства воздействия на него исчерпаны, международное сообщество может «предпринять коллективные действия своевременным и решительным образом». Таким образом, была обоснована правомочность вмешательства в конфликты, вплоть до операций по военно-силовому принуждению, в чрезвычайных ситуациях.
Данная доктрина не приобрела характера международной конвенции или поправки в Устав ООН. Однако сторонники «безопасности личности» активно лоббировали «ответственность по защите» в свете ливийской кампании «Объединенный защитник» (2011), которую оценивали как успешный пример применения принципов R2P. По сути, впервые был создан прецедент «легитимного» гуманитарного вмешательства. В отличие от косовского конфликта, когда военно-воздушная операция НАТО «Союзная сила» (1999) не получила санкции СБ ООН, применение силы в Ливии было им одобрено (этот подход не разделяет Россия, которая воздержалась при голосовании) и было официально направлено на оказание помощи мирному населению. Подобная оценка не получила всесторонней массовой поддержи, так как высказывались мнения, что активное использование риторики в духе «ответственности по защите» служило прикрытию военной операции гуманитарными соображениями, как в случае с Косово. Действия коалиции критиковались и за провал достижения главной цели по защите мирного населения.
Концепция «ответственности по защите» трактуется весьма расширительно и в плане правомерности, характера, масштабов «внешнего воздействия», и по линии ответственности за принятие решений о «коллективных акциях», их содержании и критериях неспособности государства выполнять свои обязательства по защите населения. Дискуссия о том, кто должен брать на себя ответственность за обеспечение личностной безопасности граждан в слабых и/или несостоявшихся государствах, вписана в общий политический дискурс о международном вмешательстве и остается открытой.