«.может быть, в сей же самой повести <...> предстанет несметное богатство русского духа, пройдет муж, одаренный божескими доблестями, или чудная русская девица. <.> И мертвыми покажутся пред ними все добродетельные люди других племен.» (5: 215-216).
Вместе со знаменитыми «лирическими отступлениями», эта учено-«этнографическая» черта авторского повествования является одной из характерных художественных и содержательных особенностей гоголевской поэмы. Словом, Гоголь имел все основания писать В. Г. Белинскому:
«...Я более пред вами [имею права заговорить] <о> народе. По крайней мере, мои сочинения, по едино<душному> убежденью, показывают знание пр<ироды> русской <...> о чем говорено <было> много и что подтвердили сами вы в ваших критиках. А чт<о предста>вите <вы> в доказательство вашего знания <человеческой> природы и Русского народа, что вы произвели такого, в котором видно <это> зна<ние>?» (14: 390).
Не будет преувеличением сказать, что даже к русской поэзии, в которой, по убеждению Гоголя, черты русского человека нашли наибольшее выражение, он относился в значительной степени именно как этнограф, изучая на произведениях русских писателей «этнографию» самой души народа [Виноградов, 2017]. Его интересовали не столько обряды и обычаи как таковые, сколько сама духовная жизнь народа. Другими словами, Гоголь, в отличие от современных ему и последующих пиателей-этнографов, был этнограф-сатирик: такого сочетания в русской литературе не было ни до, ни после Гоголя.
***
Очевидный фольклорно-этнографический, вполне реалистический характер первой появившейся в печати повести Гоголя не должен заслонять от читающего того обстоятельства, что уже в «Бисаврюке...» вполне сказалось и «притчеобразное», прообразовательное начало гоголевского творчества. Подобно близкому «родству» древних суеверий и греховных обычаев с современными пагубными «законами света», фольклорные и исторические образы произведений Гоголя обнаруживают самую тесную связь с современностью [Виноградов, 2009: 428-429]. Такой обращенный к текущей действительности характер в значительной степени носит описание в повести главного преступления героя.
В народных быличках рассказы об овладении кладом через пролитие крови отсутствуют. В фольклоре встречаются лишь рассказы о том, что для получения клада искателю следует сначала самому стать разбойником и «загубить сто человек» [Максимов: 167] или же принести человеческую голову взамен клада [К-ий: 547]. Однако, согласно повести Гоголя (в обеих редакциях), кладоискатель должен обладать прямо противоположным свойством: «клады не даются нечистым рукам» (1/2: 123). Кровавая сцена в «Бисаврюке...» имеет явно нефольклорное происхождение.
Еще в 1831 г. Н. И. Надеждин отметил отдаленное сходство изображенной Гоголем сцены с повестью Л. Тика «Любовные чары», или «Приворот» («Liebeszauber», 1811). Повесть была напечатана в русских переводах в журнале «Славянин» (с названием «Колдовство», перевод А. А. Шишкова [Тик, 1827]) и в журнале «Галатея» (с названием «Чары любви», перевод В. К. Тило [Тик, 1830]). (Второй перевод вышел в свет уже после публикации гоголевской повести.) Надеждин, сам увлекавшийся немецкими романтиками (см.: [Тихонравов: 534]), писал: «Замечательно, что Вечер накануне Ивана Купалы содержанием своим удивительно сходен с одной повестью Тика: Чары Любви. Это может подать повод к любопытным соображениям» [Надеждин, 1831: 563]9.
Сходство, по-видимому, было найдено Надеждиным именно в сцене убийства в «Любовных чарах» ребенка демонической старухой (другие эпизоды повести Тика вряд ли могут быть поставлены в ряд с «Бисаврюком...»):
«.она возвратилась, еще ужаснее, чем прежде <...> длинные седые волосы в диком беспорядке развевались вкруг шеи и груди; за нею следовала молодая незнакомка. <.> Между ними стояла миловидная сиротка. <.>.старуха, бормоча, сверкнула ножом, и зарезала им малютку. Тут, позади них, приподнялось с пола какое-то чудовище. <.>.черный язык чудовища с жадностию сосал невинную кровь младенца.» [Тик, 1827: 349] (ср. также: [Тик, 1830: 184-185]).
В гоголевской повести:
«Старуха <.> подвела к нему мальчика. <.> Ум его помутился; как сумасшедший бросился он за нож -- и кровь невинного младенца брызнула ему в лицо... <...>...гнусная ведьма, вцепившись руками за обезглавленный труп, с жадностию пила из него кровь.» [Гоголь, 1830а: 263-264].
Одновременно с рецензией Надеждина, обратившего внимание на этот эпизод повести, в критике раздалось, однако, и иное суждение о гоголевском произведении. Другой рецензент гоголевских «Вечеров.», А. Я. Стороженко, подчеркнул оригинальность «Вечера накануне Ивана Купала», сравнительно с тогдашней подражательной литературой10. Отмечая высокое достоинство и самобытность повести Гоголя («.Повесть сия вообще прекрасна»), критик замечал: «Предание себя Петрусем во власть сатаны за золото, и убийство, совершенное им, -- отвратительно в сей Повести; но описание таких ужасов теперь в ходу. -- Фауст Гёте, Двенадцать спящих дев, Жуковского, и еще некоторые Повести и Баллады, взбеленили многих; и слабым подражаниям несть конца, по пословице: куда конь с копытом, туда и рак с клешней! Сюда однако же нейдет Вечер накануне Ивана Купалы. -- Пусть подобные вечера только пишутся; за читателями у нас теперь дело не станет» [Стороженко: 226, 228-229].
Сходство повестей Тика и Гоголя весьма отдаленно, и даже при сличении сцен убийства можно заметить, что «роли» в гоголевской повести распределены иначе, и «если в мотивировке пролития младенческой крови и есть отдаленное сходство, то в изображении обстоятельств, при которых совершается это дело, нет ничего общего» [Виноградов, Степанов: 527]. В целом действие у Тика происходит в городской обстановке; в повести нет ни поисков клада, ни тем более приурочения к Иванову дню. Между тем в «Бисаврюке.» убийство носит определенно «обрядовый» характер, оно является условием доступа к сокровищу и имеет тесную связь с купальскими поверьями. Однако, как указывалось, сказаний об убийстве ребенка ради заколдованного клада в народных легендах о Купаловом дне все-таки нет. Все вместе это заставляет искать иных источников «сцены ужасов» в «Бисаврюке.».
Можно предположить, что основой для описания «отвратительного» убийства в ранней повести послужил Гоголю при создании «Бисаврюка...» иной, не фольклорный, «обрядовый» материал -- который, однако же, столь же тесно связан с этим значимым днем. Использованная Гоголем при написании этой сцены псевдорелигиозная традиция, не представленная в фольклоре, имеет не меньшее, чем народные «купальские» обычаи, отношение к Иванову дню. Вероятно, Гоголь, изображая ритуальное убийство, подразумевал один из масонских обрядов, содержание которого и идейно, и композиционно соответствует сюжету повести. Приурочение действия «Бисаврюка.» к дню Ивана Купала -- к Рождеству «пророков честнейшего» Иоанна Предтечи, -- самого почитаемого, после Девы Марии, христианского святого, -- объясняется в этом случае тем, что в Средние века Иоанн Креститель считался покровителем ремесленников-каменщиков, так что последующие «духовные» «вольные каменщики» тоже числили себя под его покровительством [Соколовская]11. (Гоголь как историк в своей <Синхронистической таблице по истории стран Европы и Востока в X-XII вв.> (1831-1833), в частности, упоминал о средневековом «Ордене Иоан<нитов в> Иерусали<ме>» -- 8: 315.)
Как можно предположить, в описании убийства героем, отправляющимся в мрачный Медвежий овраг, ребенка «лет шести, накрытого белою простынею» (1/2: 121), Гоголь использовал сведения о масонском обряде посвящения в степень «избранного». В повести герой понуждается к убийству (такого понуждения, как и многих других черт гоголевского произведения, нет в повести Л. Тика). Гоголевский рассказчик сообщает:
«Шутка ли отрезать голову человеку, да еще и безвинному младенцу! <.> .вдруг громовой голос Бисаврюка “вспомни свою клятву!” поразил его, словно пулею. Ведьма топнула ногою.» [Гоголь, 1830а: 263-264].
Принуждение к «отрезанию головы» происходит и в обряде «вольных» каменщиков: «Показывают ему мрачную пещеру: он должен туда сойти; ему кричат: поражай все, что тебе ни станет сопротивляться! Не робей, защищайся и мсти за начальника нашего! За такую-то цену ты будешь избран. Держа в правой руке кинжал, в левой светильник, он идет далее; там является ему привидение; он слышит опять этот голос: поражай, мсти за Гирама! -- Вот его убийца! Он разит; кровь течет. -- Отрежь голову убийце. -- Уже голова лежит у ног его. Он выносит ее из пещеры с торжеством в доказательство победы своей, показывает ее каждому брату, и тогда провозглашают его достойным степени избранного» [Баррюэль: 42-43].
Описанный масонский обряд был хорошо известен современникам. В частности, пародией на него было посвящение в члены литературного Арзамасского общества В. Л. Пушкина, дяди А. С. Пушкина. Это посвящение, относящееся к 1816 г., описал в своих мемуарах литератор М. А. Дмитриев (тоже член масонской ложи -- с 1830 г. [Гоголь в воспоминаниях...: 179]):
«Здесь развязали ему глаза -- и ему представилась посредине чучела, огромная, безобразная, устроенная на вешалке для платья, покрытой простынею. Пушкину объяснили, что это чудовище означает дурной вкус; подали ему лук и стрелы и велели поразить чудовище. -- Пушкин <.> натянул лук, пустил стрелу и упал, потому что за простыней был скрыт мальчик, который в ту же минуту выстрелил в него из пистолета холостым зарядом и повалил чучелу!» [Дмитриев, 1869: 89].
В другой редакции мемуаров:
«За сим ввели его во вторую темную комнату, где перед завесой стояла вешалка, окутанная простыней и с шляпой наверху. Пушкину сказали, что это эмблема дурного вкуса, в образе Шишкова, которого он должен поразить стрелою. Ему подали стрелу и лук. Пушкин натянул тетиву, прицелился и выстрелил, в то время мальчик, сидевший за простыней, выстрелил и в него из пистолета. Чучела повалилась; упал от страха и Пушкин! Его подняли и объяснили, что испытания кончились» [Дмитриев, 1998: 139].
Гоголь, воспитанный в благочестивой христианской семье, всегда критически относился к масонству; он оценивал его как одно из пагубных заблуждений своего времени [Виноградов. Летопись; т. 2: 456]. Это явление стало предметом его обличений в целом ряде произведений. Критика масонских обычаев была представлена в комедии «Игроки» (героям которой, по их словам, «знакомы высшие тайны» -- 3/4: 377) [Виноградов, 2020b]; в драматическом «Отрывке» (героиня которого замечает: «Все это масонские правила» -- 3/4: 674) [Виноградов, 2021a: 389-390]; в рецензии на книгу Е. И. Ольдекопа «Картины мира» (предназначавшейся для помещения в пушкинском «Современнике») [Виноградов, 2021a: 232]; во втором томе «Мертвых душ» (в образе организатора филантропического общества «плута, и масона, и карточного игрока» (5: 388); с этим мошенником-масоном связался юный помещик Тентетников, будучи, подобно герою ранней повести, Петру Безродному, «обольщен и сманен другими» -- 5: 362). Обличение масонства содержится также в «Ревизоре», заключающем в себе критику масонских пророчеств о конце свете в 1836 г. -- в год издания комедии [Виноградов, 2019b] (этому же служит в пьесе образ лицемерного судьи Ляпкина-Тяпкина, вольнодумно размышляющего о сотворении мира и обнаруживающего знакомство с масонской литературой: «Вперед пустить голову, духовенство, купечество; вот и в книге “Деяния Иоанна Масона”...» -- 3/4: 230). Соответствующий обличительный характер получило отражение масонского обряда и в «Бисаврюке...». Об обряде, имитирующем убийство, Гоголь мог знать либо из тогдашней антимасонской литературы (из той же книги аббата О. Баррюэля, изданной в русском переводе в 1806-1808 гг.; [Баррюэль]), либо из рассказов своих школьных товарищей. В годы обучения Гоголя в Гимназии высших наук в Нежине в 1820-х гг. отдельная группа вольнодумных профессоров вербовала себе из учеников членов ложи [Виноградов. Летопись; т. 1: 528]. Использование нефольклорных источников в произведении с фольклорной основой Гоголь продолжил в «Вии», где, как и в «Вечере накануне Ивана Купала», в изображение ужасов были положены не народные предания, а реалии новейшей эпохи -- впечатления от посещения Петербургской кунсткамеры (ее экспонаты стали прообразами «гномов» «Вия») [Виноградов, 2018b: 105-107].
***
Как уже говорилось, христианский, духовно-обличительный замысел первой повести Гоголя, -- как и других повестей «Вечеров на хуторе близ Диканьки», -- не был замечен ни современниками, ни последующими исследователями. Общим местом толкований гоголевского творчества стало навязанное в 1847 г. радикальным критиком В. Г. Белинским представление, будто христианское начало определяет лишь поздние произведения писателя. При этом сам Белинский еще в 1842 г. с неодобрением упоминал о «Вечере накануне Ивана Купала» в числе произведений, которые в наименьшей степени укладывались в схему его радикальных интерпретаций, -- «Страшная месть», «Портет», «Рим» [Белинский; т. 5: 154].
Не останавливало Белинского и то, что в основу сюжетов ранних повестей Гоголя -- «Страшной мести», «Вечера накануне Ивана Купала», не «одобренных» критиком, -- были положены народные легенды и предания. Принициальный характер идейных расхождений Гоголя и западника Белинского заключался в том, что и в этом отношении -- в изучении народного сознания и миросозерцания -- первые повести Гоголя тоже предопределяли и «предсказывали» его дальнейшее развитие: с первых шагов в литературе Гоголь -- убежденный «народник», занимающий последовательно антизападническую, славянофильскую позицию. Напротив, по словам историка Н. П. Барсукова, западники того времени «с неистовою ненавистью относились <...> ко всему, что носило печать Русского направления и “Русской Народности”»: «К песням и преданиям русского народа западники относились также отрицательно. Если под влиянием Запада и признавалось уже некоторыми научное значение народных преданий и песен, то в художественном отношении они представлялись, тем не менее, образованному большинству едва ли заслуживающими уважения» [Барсуков: 60-61]. Белинский, к примеру, в рецензии на украинский сборник «Ластовка» (1841), а также в одной из четырех статей о народной поэзии (3-я статья; Отечественные Записки. 1841. № 11) прямо отрицал, вопреки утверждениям самого Гоголя [Виноградов, 2009: 421-429], значение украинской народной поэзии для создания литературных произведений -- и потому ставил, к примеру, гоголевского «Тараса Бульбу» (повесть, к которой критик тоже относился весьма противоречиво) в исключительную зависимость от своеобразия украинской истории как таковой, а также от развития на русской почве западноевропейских начал [Белинский; т. 4: 163]. Возражая западникам, на чрезвычайную важность для наследия отечественной словесности народного творчества, в частности, русских и украинских песен указывали современники -- единомышленники Гоголя: