В этих строках в общей форме описывается, по сути, весь «сюжет» «Вечера накануне Ивана Купала». (Несмотря на разницу во времени, разделяющую старинные суеверия от новейших заблуждений, пороки и полуязыческие обычаи современной, «цивилизованной» жизни (о которых идет речь в «Выбранных местах из переписки с друзьями») являются, по убеждению Гоголя, лишь продолжением, новейшим подобием давних греховных предрассудков3.) Грехопадение главного героя «Вечера накануне Ивана Купала» совершается при появлении его в шинке накануне наиболее почитаемого -- хотя и не двунадесятого, но тем не менее весьма важного -- христианского праздника, Рождества Иоанна Предтечи. Иначе говоря, в повести в прямом смысле слова изображается то, о чем сетовал Гоголь позднее: «насмешка духа тьмы» над «святыми обычаями Церкви» (6: 202). Следует при этом иметь в виду, что во времена Гоголя существовало даже несколько правительственных указов, воспрещавших поведение, подобное тому, какое демонстрирует герой «Бисаврюка...». Это указы 1743, 1820 и 1823 гг. о недопущении «открывать кабаки <...> во время обедни, в праздники и до обедни» (9: 623) [Виноградов, 2021a: 53-54]. Впоследствии Гоголь, имея в виду эти указы -- которые многократно подтверждались, -- и, как можно предположить, прямо подразумевая героя своей самой первой повести, -- в статье «Светлое Воскресенье» также указывал, что нередко на Пасху «даже и сам народ, о котором идет слава, будто он больше всех радуется, уже пьяный попадается на улицах, едва только успела кончиться торжественная обедня» (6: 197). Таким образом, в «Вечере накануне Ивана Купала» Петро Безродный встречается с «дьяволом» Басаврюком накануне Рождества Иоанна Крестителя и совершает свое преступление, во-первых, в пост (а именно -- во время Петровского поста, на который всегда приходится день Ивана Купала), во-вторых -- в тот день и час, когда, по недвусмысленному указанию дьячка-рассказчика, всякий «добрый человек» идет в церковь «к заутрене» (1/2: 118).
Содержанием повести Гоголь словно повторял увещевания своего предшественника, святителя Тихона Задонского (1724-1783), который тоже обличал искажение христианских праздников в народном быту. «Важное препятствие успешному действию пастырских наставлений на нравственность народа <святитель> Тихон видел в нехристианском препровождении торжественных дней и праздников, установленных Церковью. Общественные гулянья, общее невоздержание и нескромные игры, допускаемые в такие дни, по силе соблазна он сравнивал с общим пожаром, “на котором души человеческие беззаконием, аки пламенем, поядаются”» [Тихон Задонский: 13].
Мать Гоголя, женщина набожная и благочестивая, посылая в 1831 г. одной из родственниц первую книжку «Вечеров на хуторе близ Диканьки», писала: «Николай мой все стремится быть полезным для родного края и я несколько понимаю его цель; в сей книге он коснулся ее; но в продолжении более будет...» [Виноградов. Летопись; т. 2: 135].
***
Духовное, проповедническое начало ранних повестей Гоголя, к сожалению, осталось практически не замеченным современниками. Сам писатель не раз с огорчением указывал на читатательскую невостребованность нравственного смысла его произведений, -- желая, по-видимому, привлечь внимание к этой проблеме. В «Учебной книге словесности для русского юношества» (1846) он, в частности, подчеркивал, что «сказка может быть созданием высоким, когда служит аллегорическою одеждою, облекающею высокую духовную истину, когда обнаруживает ощутительно и видимо даже простолюдину дело, доступное только мудрецу», -- и что «просто пересказ почти слово в слово народной сказки, -- созданье менее всего значительное» (6: 333-334; курсив наш. -- И. В.). В 1848 г., работая над вторым томом «Мертвых душ», Гоголь писал графине Анне М. Виельгорской:
«Хотелось бы также заговорить о том, о чем еще со дня младенчества любила задумываться моя душа, о чем неясные звуки и намеки были уже рассеяны в самых первоначальных моих сочинениях. Их не всякий заметил...» (15: 132).
В том же году в <Письме по поводу «Мертвых душ»> он повторял:
«О, если бы то, о чем любила задумываться [душа моя] Здесь и далее в квадратных скобках приводятся слова, которые Гоголь в рукописи зачеркнул. еще со дня младенчества, передать звуку и живому, определен<ному> образу, доступным всяко<му>, и в них была одна чистая истина!» (6: 255).
Упоминание в этих высказываниях Гоголя о «днях младенчества», значимых для создания первых произведений, -- тоже не только поэтическая метафора. Имеются свидетельства, что органичное сочетание в гоголевской одаренности христианского и народного (фольклорного) обуславливается в значительной степени его детскими и юношескими годами. На первом месте здесь следует назвать глубокое и органичное религиозно-патриотическое воспитание Гоголя, которое будущий писатель получил сначала в семье, а затем -- в школе [Виноградов, 2015]. Подобно тому, как в далеком 1828 г., отправляясь в Петербург, Гоголь уже заключал в себе самом, в своей незаурядной личности, черты будущего Тараса Бульбы [Виноградов, 2019a: 130], так же он «вез» тогда в столицу, еще сам того не подозревая, в качестве богатого образовательного, духовно-нравственного багажа, оригинального, «замысловатого» дьячка-рассказчика -- религиозного автора, воспитанного «на непотрясаемом камне нашей Церкви» (6: 160).
Талант, взращенный родным бытом и воспитанием, давал о себе знать не только в первых «малороссийских» повестях писателя. Он с очевидностью являл себя уже в самые первые, «дописательские», сознательные годы Гоголя. Свидетельство об этом содержится, в частности, в молитвенном обращении самого Гоголя к наступающему новому году -- «1834» («Великая, торжественная минута»). В этом воззвании он обращался с молитвой о помощи в литературных трудах к своему «Хранителю Ангелу» -- «Гению» -- и делал важное автобиографическое признание о рано проснувшемся художническом чувстве, или инстинкте:
«...жизнь души моей, [Хранитель Ангел] мой -- Гений. <...> О! Я не знаю, как назвать тебя, мой Гений! Ты, от колыбели еще пролетавший с своими гармоническими песнями мимо моих ушей.» (7: 155; курсив наш. -- И. В.).
Гоголевские слова могут быть поставлены в прямую связь с несколькими свидетельствами матери писателя. Возможно, к 1814 г., когда Гоголю исполнилось только пять лет, относится следующее свидетельство М. И. Гоголь-Яновской о сыне (в записи С. П. Шевырева):
«Малоросс<ийская> песня, которую пел маленький Н<иколай> В<асильевич>, выговаривая ясно каждое слово, и за дверью, чтобы никто не видел: “Баба кисель варила, / На морозе цидила”» [Виноградов. Летопись; т. 1: 238].
Позднее первый биограф Гоголя П. А. Кулиш указывал, что «одною из первых» песен, «которым Гоголь научился в детстве», была украинская, а именно -- народная песня «У поли крыныченька, / Холодна водыченька, -- / Там чумак воды наповае...» [Виноградов. Летопись; т. 6: 442]. Другой биограф Гоголя, В. А. Чаговец, писал в 1901 г. о тех местах, где прошло детство писателя:
«Можно себе представить, сколько поэзии заключалось в этом небольшом уголке, когда летнею ночью в кустах заливались соловьи, которых особенно любил отец Гоголя, когда издали доносился ласкающий шум воды, падающей с колес мельницы, а с другой стороны, из глубины пруда слышалась звонкая народная песня: это девушки катаются на плоту, и песня их, повторяемая чутким эхо, разносится далеко, далеко... И над всем этим божественная ночь раскинула свой волшебный покров, усеянный яркими звездочками. Вот какая природа окружала детство поэта, вот где источник его высокой поэзии, с чудно-поэтическими описаниями украинской ночи, заснувших прудов и старого, заглохшего сада. А когда еще ребенком он ложился в свою маленькую кроватку, его колыхала старушка-бабушка Татьяна Семеновна, которая жила при родных поэта до самой своей смерти. Старая козачка, доживая свой долгий век, напевала ему тихие песни про старое, славное, вольное козачество, и, убаюканный тихим пением, он засыпал. А над его детской головкой носились образы песни, с которыми он не мог расстаться, а хранил их в своей болезненно-чуткой душе.» [Чаговец: 35].
По еще одному свидетельству М. И. Гоголь-Яновской, ее сын в том же пятилетнем возрасте начал уже складывать стихи. Первым читателем этих детских стихов стал посетивший тогда Васильевку сосед Гоголей по имению, известный поэт и драматург В. В. Капнист. По словам М. И. Гоголь-Яновской, записанным в 1852 г. Г. П. Данилевским, Капнист, прочитав «младенческие» произведения Гоголя, сказал: «Из него будет большой талант, дай ему только судьба в руководители учителя-христианина!». Шевырев, беседовавший с М. И. Гоголь-Яновской месяц спустя после Данилевского, записал ее слова в такой редакции: «Хорошо бы было, если бы он был отдан на воспитание на руки Христианину» [Виноградов. Летопись; т. 1: 245].
В самом начале работы над «Мертвыми душами» Гоголь назвал свои ранние произведения «отрывками тех явлений», «из которых долженствовала» создаться в его поэме «полная картина» (11: 86; письмо к М. П. Погодину от 28 ноября (н. ст.) 1835 г.). О своих прежних созданиях он сообщал также А. О. Смирновой:
«На сочинениях <.> моих не основывайтесь и не выводите оттуда никаких заключений о мне самом. Они писаны давно. <.> В них точно есть кое-где хвостики душевного состояния моего тогдашнего, но без моего собственного признания их никто и не заметит и не увидит» (12: 559; письмо от 24 декабря (н. ст.) 1844 г.).
Говоря обо «всем», что было им до той поры написано, он сообщал министру С. С. Уварову:
«Грустно, <...> что <...> хоть в основание его легла и добрая мысль, но выражено всё так незрело, дурно, ничтожно <...> не так, как бы следовало.» (13: 104; письмо от конца апреля 1845 г.).
Неким завещанием Гоголя, своего рода «методологическим» посылом для изучения его ранних произведений, должны служить также строки его письма к матери от 15 июня (н. ст.) 1844 г.:
«Старайтесь лучше видеть во мне христианина и человека, чем литератора» (12: 415).
*** гоголь повесть проповеднический произведение
Авторская настойчивость Гоголя, неоднократно призывавшего своих читателей обращать внимание на христианское содержание его произведений, была связана не только с их будто бы «несовершенством» (отчего смысл гоголевских образов оставался якобы «непроницаем» для современников). Мнение о «незрелости» и о недостатках ранних созданий было явным преувеличением автора. (В наибольшей степени такое преувеличение сказалось в строках письма Гоголя к Н. Я. Прокоповичу от 25 января (н. ст.) 1837 г.: «.если бы появилась такая моль, которая бы съела внезапно все экземпляры “Ревизора”, а с ними “Арабески”, “Вечера” и всю прочую чепуху, <...> я бы благодарил судьбу» -- 11: 93.) Вину в «недопонимании» духовного смысла гоголевских произведений нес не только автор, но в не меньшей, -- а пожалуй, и в большей мере -- невнимательный читатель. Уже в XIX в. религиозные вопросы все меньше занимали общество. Пожалуй, лишь В. Н. Мочульский в 1902 г. заметил, что гоголевские «сказки» связаны с житийной литературой, с распространенными в народе «сказаниями о Киевских святых, где говорится о кознях диавольских, о борьбе с ними»: «Вот почему Гоголь и захватил так глубоко народную жизнь, что сумел проникнуть в самые недра народного духа. Вместе с этими преданиями и народными верованиями Гоголь уже на первых порах своей художественно-творческой деятельности <...> становился на путь народной психики и <...> в сравнительно короткий период времени, достиг высшего искусства в психологическом анализе человеческой души, каким ознаменована его дальнейшая творческо-художественная деятельность» [Мочульский: 13].
При непредвзятом чтении голос Гоголя как «христианина и человека» вполне слышен и «узнаваем» в его созданиях, даже в самых ранних. Более того, «самое раннее» в некотором отношении открывает христианские взгляды писателя даже гораздо определеннее и ощутительнее. Особенно наглядно это проступает при сличении двух редакций «Вечера накануне Ивана Купала».
Публикуя гоголевскую повесть, редактор «Отечественных Записок» П. П. Свиньин, по-видимому, подверг сочинение начинающего автора своим редакционным исправлениям. Об этом до определенной степени позволяет судить история повторного издания повести в «Вечерах на хуторе близ Диканьки». При переиздании произведения Гоголь существенно переработал текст. Вероятно, прямо в ответ на стилистическую правку Свиньина он написал к повести шуточное предисловие, в котором устами Пасичника замечал:
«.один из <.> господ <.> выманил у Фомы Григорьевича эту самую историю. <.>.приезжает из Полтавы <.> панич <.> -- привозит <.> книжечку. <.> Я <.> принялся читать. <.> “Постойте! <.> что это вы читаете? <.> Кто вам сказал, что это мои слова? <.> Так ли я говорил?» [Гоголь, 1831: 79-81].
Кроме того, в предисловии сообщалось, что дьяк-рассказчик Фома Григорьевич «не любил пересказывать одно и то же»: «Бывало <.> переиначит так, что узнать нельзя» [Гоголь, 1831: 79]. Соответственно новому зачину повести, произведение фактически было переписано Гоголем заново. Аналитическое сличение двух редакций -- первоначальной и «переиначенной» -- показывает, что большая часть исправлений 1831 г. к предшествующему (1830 г.) вмешательству Свиньина никакого отношения не имеет. Еще более удивительно то, что именно в первоначальной редакции (не в последующей, исправленной, как это можно было бы думать) в гораздо большей степени узнается голос Гоголя как будущего проповедника и сатирика. В первой редакции взгляды начинающего писателя выражены гораздо более откровенно.
В 1889 г. Н. С. Тихонравов, основываясь на указанных словах Пасичника в предисловии, предположил, что «издатель “Отечественных Записок” Свиньин во многих местах повести исправил по своему слог и придал ему тяжелые обороты напыщенного литературного изложения» [Тихонравов: 516]. В доказательство этого тезиса исследователь приводил суждение по поводу гоголевского предисловия литератора О. М. Сомова, выступившего в ноябре 1831 г. в защиту Гоголя от нападок Н. А. Полевого (последний в рецензии, напечатанной в октябре того же года, заявлял, что «Вечера...» написаны не украинцем, а «Москалем, да еще и горожанином» [Полевой: 94]5). Возражая Полевому, Сомов писал: «...Пасичкин (так в источнике. -- И. В.), я слышал, человек весьма готовый высказать самые резкие истины, да еще и языком Малороссийского прямодушия. Он, пожалуй, в состоянии повторить Г. Полевому то, что уже сказал одному из собратий Журналистов в предисловии своем ко 2-й повести Вечеров на хуторе (см. стран. 81, строк. 1, до конца 4-й строки)» [Сомов, 1831: 739]. Подразумевались следующие строки гоголевского предисловия: