С КНИЖНОЙ ПОЛКИ
О.Ю. Малинова
«ИСТОРИЗМ БЕЗ ГЛОБАЛЬНОЙ ИСТОРИИ»: ОТЕЧЕСТВЕННЫЕ БИТВЫ ЗА ИСТОРИЮ
Рецензия на книгу: Копосов Н.Е. Память строгого режима. История и политика в России. – М.: НЛО, 2011. – 320 с.
Тема социальной памяти, исторической политики, политического использования прошлого занимает сегодня многих исследователей, и это вполне объяснимо, учитывая, что заголовки новостей если не ежедневно, то еженедельно дают новые подтверждения ее злободневности. Тем не менее новая работа петербургского историка, философа и историографа Н.Е. Копосова «Память строгого режима. История и политика в России» вряд ли затеряется в общем потоке литературы на актуальную тему, ибо предложенный в ней анализ феномена «подъема памяти» и новой «исторической политики» действительно нетривиален. Посвящая свое исследование российской политике памяти в ХХ в., автор вписывает его в широкий контекст мировых тенденций эволюции исторического сознания. Ихотя книга начинается и заканчивается с анализа политических событий– истории недавних попыток принятия мемориальных законов в России, – она выдержана в жанре интеллектуальной истории, причем ориентирована на «историографический» уровень описания: не углубляясь в содержательный анализ дискурса о коллективном прошлом, автор рисует картину эволюции исторической политики широкими мазками, опираясьна большоймассив трудовотечественных и зарубежных исследователей. Это, безусловно, помогает ему решить главную задачу – вписать современные российские практики в меняющийся интеллектуальный и политический контекст, но одновременно делает изложение несколько схематичным.
301
Рассматривая нынешние битвы за прошлое в контексте отношения современного человека к истории, книга Н.Е. Копосова затрагивает целый спектр проблем: «мемориальные войны» между Россией и ее соседями и эволюцию коллективных представлений о прошлом, современное состояние исторической науки и место истории в идеологической борьбе, особенности политики памяти в разных странах и динамику массового исторического сознания
впостсоветской России. Такой широкий разброс тем делает общую картину несколько мозаичной. Вместе с тем представляется, что автору удалось дать убедительное «синтетическое» объяснение динамики российского исторического сознания в ХХ–XXI вв. на фоне глобальных интеллектуальных тенденций и внутренних политических процессов.
Внаблюдаемых ныне тенденциях «исторического поворота»
всоциальных науках и подъема памяти Н.Е. Копосов видит проявление более глубинного процесса историзации современного мышления. Он связывает текущий этап развития исторического сознания с замедлением темпов экономического роста, распадом веры в прогресс и «кризисом будущего» и датирует его начало 1970–1980-ми годами. Используя термин Фрэнка Хартога, автор книги определяет современный тип восприятия исторического времени как «презентизм». Презентизм – это результат наложения двух тенденций: бума «памяти», обусловленного запросом на «идентичность», и распада «больших нарративов», определявших представления о будущем и объяснявших прошлое и настоящее. В результате «исторический поворот в современной мысли, – по словам Копосова, – ведет к историзму без глобальной истории. Растущее чувство историчности мира заставляет наших современников все больше и больше мыслить социальные явления как исторические индивидуальности и полагаться на их объяснение из исторического контекста... Мемориальный бум выражает стремление мыслить исторически ввечном настоящем» [Копосов, 2011, с. 20].
По мнению Копосова, этот результат – отчасти следствие эволюции идеи истории и связанных с ней исследовательских подходов. Традиционный историзм – представление об истории как фундаментальной форме бытия мира – укоренен в научной революции XVII–XVIII вв., которая привела к распаду аристотелевского статичного мира идеальных сущностей, лежавшего в основе научного воображения предыдущих эпох. Идея истории как формы бытия мира была «изобретена» в XVIII в. для решения проблемы эмпирического упорядочения высвободившихся из-под
302
власти категорий вещей: «В бесконечной и гомогенной вселенной, возникшей на обломках замкнутого иерархичного мира, – пишет Копосов, – вещи группировались в кластеры, происхождение которых можно было объяснить, только изучив индивидуальные процессы их формирования. История, понятая как всемогущая сила, несущая в самой себе причину своего движения, заняла в мире объектов то место, которое принадлежало Богу в мире идеальных сущностей» [Копосов, 2011, с. 15–16]. Однако идея истории имеет сложную семантику: по мысли автора книги, в ней заложен конфликт двух логик – «логики имен нарицательных» (универсализация за счет эмпирического упорядочивания синтетически воспринятых объектов) и «логики имен собственных» (постулирование общностей, возникших в результате индивидуальных процессов развития). Эти две логики равно свойственны разуму, однако их сравнительная роль зависит от конкретных исторических условий. В «эпоху презентизма» универсальный компонент значений исторических понятий ориентирован не на горизонт ожиданий (угасающий вместе с идеей прогресса), а на область опыта. Это способствует усилению влияния партикуляристских идеологий. Проявление презентизма Н.Е. Копосов видит и в тенденции редуцировать «прошлое к “недавней истории” (recent history) или к “истории настоящего времени” (histoire du temps présent), интерес к которой неотделим от интереса к исторической памяти и сформировался почти одновременно с ним» [Копосов, 2011, с. 39–40].
Очевидно, что возникновение в XVIII в. идеи прогресса и концепции ориентированной в будущее всеобщей истории привело к новому изменению форм идеологического использования прошлого. Однако эволюцию общественного статуса исторического знания Н.Е. Копосов связывает не только с расцветом и падением «больших» идеологических нарративов. Не менее существенное значение имели те формы, в которых происходило становление профессиональных критериев научности и объективности данной дисциплины. Они были связаны, с одной стороны, с развитием вспомогательных исторических дисциплин и методов критики источников, позволяющих с высокой степенью точности устанавливать факты, а с другой– с запретом на «морализаторство», отказом от представления об истории как «учительнице жизни», складывавшегося со времен античности. Прослеживая тенденции развития европейской и американской историографии в XVIII–XX вв., Копосов показывает, что, оставаясь в рамках задач, предписанных
303
им в рамках современного научного разделения труда, историки в своих интерпретациях фактов неизбежно оказываются в зависимости от идеологии. Правда, Копосов полагает, что «потенциал идеологизации» разных форм исторического знания варьируется: связь с идеологией наиболее сильна, если предметом являются политические события (неудивительно, что она наиболее ярко проявляется в контексте описания «национальных историй»), и носит более косвенный характер, когда объектами исследования выступают культурные процессы. По словам Копосова, в последнем случае «историк скорее заявляет о своей общественной позиции, нежели использует прошлое в целях пропаганды» [Копосов, 2011, с. 40].
Так или иначе, обозначившийся к концу ХХ в. «кризис идеи объективности» в профессиональном сообществе внес немалую лепту в трансформацию отношения современных обществ к истории. По мнению Копосова, если до недавнего времени влияние исторической профессии на коллективные представления об истории имело тенденцию возрастать (в связи с ростом значения университетов и роли истории для обоснования политической идеологии), то в последние десятилетия оно сокращается [Копосов, 2011, с. 48–49]. На «поле истории» задают тон новые игроки: политики, журналисты, писатели, кинематографисты, а также всевозможные «группы памяти», прежде всего – этнические и религиозные сообщества, которые оказались гораздо активнее «социально-клас- совых» групп памяти [Копосов, 2011, с. 44]. В российском контексте проблема усугубилась не только постсоветской перестройкой мировоззрения и неравномерностью интеграции членов профессионального сообщества в мировую науку, но и изменениями институциональных условий воспроизводства профессионального сообщества (изменения в системе организации исторической науки и образования). Этойтемепосвященаотдельная глава монографии.
На наш взгляд, реализованный Н.Е. Копосовым подход в полной мере вписывается в концепцию символической политики. Рассматривая факторы, определявшие эволюцию коллективных представлений о прошлом в России, он выделяет целый ряд «внешних» ограничений исторической политики власти. С одной стороны, внедряемые ею концепции прошлого должны были учитывать не только логику принятых идеологических схем (которые были не всегда «удобны» с точки зрения «национализации истории»), но и наличный репертуар смыслов, служивший «материалом» для конструирования мифов о прошлом. Впрочем, нестыковки подчас удавалось снять с помощью «диалектических оговорок».
304
С другой стороны, всеохватность официальной пропаганды не отменяла полностью конкуренцию альтернативных памятей, которые по мере ослабления режима по разным каналам просачивались из квазичастного пространства в квазипубличное – как было, например, в период хрущёвской оттепели и в годы перестройки.
Прослеживая основные этапы исторической политики в советской и постсоветской России, автор монографии особое внимание уделяет становлению мифа о войне, который в 2000-х годах «стал настоящим мифом происхождения постсоветской России» [Копосов, 2011, с. 163]. По оценке Копосова, этот миф рождался уже в ходе самой войны и в ближайшие послевоенные годы. Он представлял собой историю о неожиданном нападении коварного и жестокого врага на страну мирных тружеников, которой история отпустила слишком мало времени, чтобы укрепить свою обороноспособность, но которая тем не менее сплотилась под руководством вождя и ценой невероятных страданий и жертв сумела отстоять свою независимость и свободу всего человечества. Функции этого мифа менялись со временем и были весьма амбивалентны. В каком-то смысле он изначально формировался как «миф происхождения» (myth of origin) – фундаментальный миф об историческом моменте, когда «нация» кристаллизировалась в своей
«современной» форме [Schopflin, 1997, p. 33–34; Coakley, 2007, p. 542–543], ибо легитимировал новые советские формы социальной организации, прошедшие «проверку» войной. Ссылаясь на работу Д. Хапаевой, Н.Е. Копосов пишет о том, что опыт войны переживался как «заградительный миф»: в его свете Большой террор представал «мирной повседневностью», «нормальной жизнью», течение которой было нарушено 22 июня 1941 г. Вместе с тем автор монографии показывает, что и в 1940-х, и в 1950-х, и в 1960-х годах существовали обстоятельства, препятствовавшие окончательному превращению мифа о войне в «миф происхождения». Во-первых, с классовой точки зрения моментом рождения нового строя должна была считаться не война, а революция. Во-вторых, вызванный войной подъем общественных сил воспринимался режимом как угроза – не случайно после знаменитого парада 1945 г. Сталин избегал пышных празднований Дня Победы. При Хрущёве официальная интерпретация войны определялась задачей разоблачения «культа личности» и вместе с тем – недоверием генсека к военной элите, которой он во многом был обязан властью. И лишь при Брежневе миф о войне достиг настоящего расцвета, будучи запечатлен в «институциональной инфраструк-
305