не случайно падение статуса исторического познания в современном обществе, пытающемся строить себя на сугубо прагматических принципах и находящемся потому в состоянии постоянной дезориентации по отношению к нравственным ценностям.
Сознательная деятельность человека по порождению нового текста, его сохранению и передаче является, на наш взгляд, одним из основных отличий его от всех других известных нам форм жизни. Поэтому с точки зрения целей нашего исследования мы определяем человека как «текстовое животное». Способности к порождению текста, а также потребности и возможности в его трансляции, фиксации и хранении исторически обусловлены. Количество порождаемых текстов возрастает лавинообразно по мере приближения к сегодняшнему дню, и внетекстовое существование человечества представляется невозможным. Эти тексты представляют собой овеществленную коллективную память человечества. Лишь с их помощью человечество способно к самоидентификации.
Расчленяя столь долго целостный образ человека, мы не можем рассчитывать на его мгновенное восстановление — это противоречило бы самой природе дискурсивного мышления. Синтетическое освоение гуманитарной реальности должно проводиться последовательно на всех уровнях освоения культуры. Одним из таких уровней является текстовая деятельность.
Текстовые способности развиваются и изменяются. Сами тексты развивают и изменяют человека. Триада человек—текст— человек (создатель текста—текст—аудитория) и опосредующие ее отношения представляют собой единство, расторжимое лишь в процессе исследования, но не в реальной культуре. Реальная же ситуация в исследованиях по текстологии такова. Существуют два основных наиболее значимых ныне подхода к тексту: семиотический (изучающий собственно текст, его структуру с помощью семиотических методов) и коммуникативный (исследующий условия и методы порождения текста как коммуникативной системы) [Лотман, 1985].
Однако даже соединение указанных подходов (что встречается на
практике достаточно редко) не способно создать адекватно функционирующую модель, ибо в таком случае из объекта рассмотрения исключается аудитория. Всякий анализ текста, как такового, является ущербным, т. е. текст в его реальном бытовании никогда не равен самому себе в силу различного понимания его как в синхронном толковании отдельными индивидами, так и в процессе исторического восприятия. Текст может быть равен самому себе только как материальная вещь, лишенная слушателя или читателя. В отечественной науке данная точка зрения была впервые высказана, пожалуй, Н. А. Рубакиным (некоторые его идеи в области теории текста еще не оценены
вполне ни самой наукой, ни ее историей), который объект «библиопсихологии» (этот термин соответствует современному понятию «наука о тексте») определял следующим образом: «1. Процессы создавания ценностей печатного, рукописного и устного слова. 2. Процессы их циркуляции... 3. Процессы их утилизации» [Рубакин, 1929,
с. 29].
Такой подход рассчитан на построение модели, которая, будучи распространена на всю совокупность текстов, может быть определена как сверхтекстовое единство культуры или как экология текста. При всей своей теоретической ясности и неоспоримости такой подход связан со значительными практическими трудностями в осуществлении ввиду ограниченного объема исходных данных относительно порождения, функционирования и восприятия текста в древности и средневековье. Тем не менее всегда следует помнить о включенности каждого конкретного текста не только в текстовое единство, но и в систему культуры вообще.
Основной задачей нашей книги было рассмотрение текста в свете культуры, т. е. показ того, как: 1) культура порождает текст, который является ее производной,— точно так же, как определенный тип культуры генерирует только определенные типы исторических событий; 2) как готовые тексты участвуют в самовозрастании культуры. Культура при этом познается через текст, а текст — через культуру.
Проблема включенности текста в текстовое единство не так тривиальна, как может показаться на первый взгляд. Дело в том, что в настоящее время
«нормальным» является рассмотрение конкретного текста в рамках определенного изолированного жанра — поэтического, исторического, прозаического и т. д., как если бы жанры были самодостаточными образованиями, не подверженными перекрестному скрещиванию, с неизбежностью происходившему в ходе информационной деятельности человека. На самом деле каждый жанр обеспечивает лишь какую-то из информационных (интеллектуальных, эмоциональных) сторон жизнедеятельности человека и общества. Изолированное рассмотрение жанра, вне связи с потоком словесности в целом, есть, по существу, отказ от попытки восприятия человека как единства, образованного разнонаправленными текстами,— единства, всегда находящегося в становлении.
В связи с этим сама проблема жанра нуждалась в серьезном рассмотрении. Особенно потому, что границы между жанрами в древности и средневековье проходили не совсем там, где их проводят в новейшее время. Это, в свою очередь, повлекло за собой необходимость уточнения объекта описания каждой группы текстов и характера описания (текстовое пространство и время, тип изображаемого человека и др.). Разные жанры словесности оформляются в разное время и развиваются отнюдь не линейно — только в сторону обособления и дифференциации. Порожденные человеком, они сходятся в человеке же — отсюда
их постоянное контаминирование, пересечение, взаимообогащение и даже временное исчезновение.
В различных социальных группах эти процессы происходили поразному, что потребовало от нас дополнительных уточнений в части определения связи текста с порождающим и воспринимающим его социумом. Поскольку же мы рассматривали текст как порождение определенной культурной ситуации, то вопросы авторской атрибуции конкретных произведений, которым японскими (а вслед за ними и западными) филологами и историками традиционно уделяется чрезвычайно большое внимание, не имели для нас существенного значения.
К проблеме авторства мы подходили с более общих позиций — как к
соотношению между коллективными и индивидуальными ценностями — соотношению, в котором индивидуальное всегда играет подчиненную роль. Это соотношение, претерпевающее постоянные изменения не только во времени, но и в зависимости от жанра словесности (вида текстовой деятельности), значимо не только как отображение определенных культурных установок, но и обладает пролонгированным эффектом, т. е. формирует эти установки в исторической перспективе. Письменный текст, таким образом, является мощным фактором социа лизации и значимость его (при условии сохранения преемственности в передаче информации) возрастает по мере накопления культурой текстов.
Своеобразие культурной ситуации в Японии VII—VIII вв. состоит в том, что оформление государственности и соответствующего ей типа культуры (и, следовательно, типа личности) происходило во многом в соответствии с критериями, предъявляемыми им китайской цивилизацией. Заимствование в готовом виде ряда литературных форм не только ускорило развитие местной словесности, но и лишило ее на некоторое время самостоятельности.
В связи с этим переход от мифопоэтического сознания к историческому происходил чрезвычайно быстро, не задерживаясь на промежуточных этапах, что создает дополнительные трудности при восстановлении общей картины, ибо стадиально различные явления культуры могут не менять друг друга последовательно, а существовать параллельно. Это связано с тем,' что помимо китаизированной культуры, отображенной в материаль ной культуре и памятниках словесности, имевших своим основным порождающим центром столицу, существовало и мощное «подводное» течение местной культуры, находившейся длительное время на периферии письменной культуры. И изменения, происходившие в словесности, не могут быть объяснены, исходя исключительно из нее самой, без учета эффекта невидимого присутствия устного творчества. Так по изгибу траекторий определяется наличие не обнаруженного пока источника гравитации. Сосуществование письменной китайской и устной японской словесной культуры ведет не только к их взаимообогащению,
о
синтезу в виде японоязычной письменной культуры. Со временем
происходит и отбраковка тех заимствованных форм культуры и текстовой деятельности, которые входят в противоречие или же не получают подкрепления в местной традиции. В свою очередь, далеко не все элементы местной культуры способны доказать свою плодотворность: часть из них вымывается под воздействием информационного потока, направленного с материка.
Всвязи с этим в процессе становления и развития словесности наше внимание постоянно занимала проблема соотношения китайского и японского языков как носителей различных культурных смыслов, способных к трансляции только через определенный канал и язык. Проблема эта тем более заслуживает рассмотрения, что Япония представляет собой не так уже часто встречающийся в мировой истории случай, когда активное соприкосновение культур не было отягощено насильственными актами.
Вданной книге мы сделали попытку представить основные содержательные виды письменных форм творчества (история, поэзия, проза, религиозные сочинения) как составляющие единого информационного текстового потока. В японоведении такая попытка предпринимается впервые.
Хронологические рамки работы охватывают период с VIII по XIII в., т. е. с нижней границы появления японской словесности, оформленной созданием мифологическо-летописных и законодательных сводов, и до упадка родо-племенной аристократии, сопровождавшегося сменой центра власти, переместившегося из императорского дворца в ставку сегуна. С этого момента текстовая культура претерпевает серьезные сущностные изменения, для описания которых рамки данной работы представляются ограниченными.
Наполненность избранного нами временного отрезка анализируемыми текстами каждого из жанров неравномерна. Свою задачу мы видели в том, чтобы показать зарождение каждого вида словесности и довести его до того момента, когда основные закономерности развития жанра уже проявились в достаточной степени. Таким образом, мы руководствовались не внешней хронологией, а внутренней пульсацией