жизни и политических коммуникаций – с происходящим в сфере новых информационно-коммуникационных технологий. Что будет происходить с языковыми символами в политике под воздействием кардинальных перемен? Будут ли символы подвергаться трансформациям в координатах «вербализация – девербализация»?
Формат предлагаемого материала, естественно, не может претендовать на то, чтобы дать ответы на поставленные вопросы в систематизированном виде и в требуемой полноте. Предполагаются, скорее, варианты логического продвижения в направлении возможных решений.
Что символизируется в языке политики
Применительно к связке «язык – политика» существуют бесчисленные объекты и способы символизации, которые не всегда доступны для строгих классификаций, тем более – таксономий. Возможной представляется направленность рассуждений, которая опиралась бы на критерий абстрактности символов, на содержащуюся в них дистанцию между означаемым и означающим.
Следует, прежде всего, отметить, что символизации могут подвергаться любые явления – как в самой политической жизни, так и в языковой реальности. Иное дело, о какого рода символах может идти речь в тех или иных конкретных случаях, точнее – о символах какого семиотического ранга или уровня. Отсюда вытекают возможные квалифицирующие оценки. В каких-то вариантах – в наивной семиотике и в обиходном употреблении слов – это символ, равный знаку, то, что правильнее было бы назвать меткой, внешне идентифицирующим признаком, сигналом, ритуальным жестом, своего рода «лейблом», «бейджиком». В других сегментах информационного пространства политики связь между означаемым и означающим приобретает более сложный, опосредованный и, что самое существенное, многозначный вид. Ошибки в «считывании» символа-знака – суть утилитарные дисфункции. Применительно же к символам более «высокого» порядка говорить следует уже не о распознавании, не об узнавании, но о реакциях иного когнитивного свойства – об ассоциациях и рефлексии. Таковы, к примеру, символы, функционально близкие к эмблемам. К тому же разряду, вероятно, могут быть отнесены фигуры пропаганды, медийные штампы, стереотипы, речевые клише и пр. На принципиально ином уровне находятся политические вербальные символы высокой степени абстракции, относящиеся к области метафизиче-
61
ского, экзистенциального, трансцендентного. Здесь, как было выше отмечено, предполагается как знание, так и понимание символического в политике, точнее – во взаимодействии языка и политики.
На каждом уровне по-разному складываются условия вхождения в коммуникацию, возможности технологического использования, втомчисле– вцелях манипуляции, контроля илипринуждения.
Один из наиболее существенных моментов тематического круга «язык – политика – символ» связан с тем, какие феномены содержат в себе возможности символизации в политико-лингви- стических контекстах. На первый взгляд, как кажется, абсолютно любые. В самом деле, символической актуализации может подвергаться все, что угодно. Это и фонологические черты индивидуального речевого поведения, и начальственные резолюции (подпись как своеобразный графический символ административных полномочий). Это и слоган, призыв, клятва, «сакральный» текст, и тезаурус, и социолект, и, наконец, язык как таковой в его целостных характеристиках. Символическую «нагруженность» могут получать дискретные явления языковой жизни или ее системные свойства, возникшие благодаря мерам кодификации, нормализации и пр.
Однако в политическом использовании языка явственно присутствуют пределы символизации. Существуют различия между областью условного, сугубо конвенционального, многозначного, связанного с воображаемым, с одной стороны, и когнитивными зонами системно упорядоченного, поддающегося дефинициям, не экспрессивного, терминологического, собственно дискурсивного – с другой. Причем, одно и то же явление, одно и то же слово может обнаруживать себя либо в пространстве символов, либо в сфере рацио- нально-дискурсивного. Решающая роль здесь принадлежит контексту, возникающим коннотациям, интенциямсубъектовговорения.
Сказанное иллюстрируется множеством примеров. Характерна в этом отношении композиция книги Г. Гусейнова «Д.С.П. Советские идеологемы в русском дискурсе 1990-х», одна из глав которой называется «Идеологемы – от букв до цитаты». В круг анализируемых предметов попадают элементы идеологического сообщения, включая, как отмечает автор, «мельчайшие значащие единицы» – от буквы до устойчивого словосочетания. Особый символический смысл имели отказ от «ер»’а в ходе реформы русского языка 1918 года, имевший целью демократизирующее упрощение, и его явочный реверсивный возврат – столь же симво-
личный – в 1990-е [см.: Гусейнов, 2003, с. 44–45].
62
Другие примеры из этого ряда– акцент, падежные окончания (Германская Демократическая Республика и Федеративная Республика Германии), предлоги («на» или «в» Украине), топонимы.
Фонетический строй речи («легитимное произношение») – например, артикуляцию фонемы «r», – Пьер Бурдье относил к символическому капиталу и его составляющей – языковому капиталу. «Борьба между французским языком революционной интеллигенции и местными наречиями и говорами – это борьба за сим-
волическую власть…» [Bourdieu, 1999, p. 48].
Показательны и «кейсы» политико-символических дискуссий вокруг графической основы языка. Успешный опыт перевода турекого языка с арабской орфографии на латинскую– эффект принудительной «романизации», проведенной Ататюрком, – имеет символическую основу. Реформа ассоциировалась со стратегией роста турецкого национального самосознания в противовес исламскому и персидскому векторам идентификации, со стремлением соединить турецкий секуляризированный национализм с европейскими ценностями [см.: Андерсон, 2001, с. 69, 240]. Перевод графической основы тюркоязычных народов на латиницу в конце 1920-х годов происходил в идеологическом контексте романтического интернационализма и ожидания скорой мировой революции. Спустя приблизительно десятилетие все тюркские языки народов СССР были переведены на кириллическую графику, что также символизировало возобладавшие принципы централизации. После распада Союза ССР новые независимые государства с тюркоязычным титульным населением вновь заявили о намерении вернуться к унифицированному варианту турецкого алфавита. Кэтому движению в начале 1990-х годов присоединилась и Республика Татарстан, что наделало тогда немало шума. В каких-то республиках внедрение турецкого алфавита перешло в практику, но, например, в Казахстане, по оценкам экспертов, остановилось на символическом уровне. Для Татарстана такой переход был заблокирован федеральными мерами законодательного характера. Однако во всех случаях символические– постимперские– основания, по-видимому, превалировали, хотя эксплицитно на первом месте стояли доводы утилитарно-прикладного характера (фонетическая адекватность передачи некоторых звуков латинскими буквами, более свободный доступ в Интернет ипр.). Очевидно, по крайней мере, что неудачи внедрения турецкого алфавита на постсоветском пространстве не столкнулись с массовым культурным движением, которое бы «снизу», вявочном порядке, стало быпользоваться турецкималфавитом.
63
Язык как таковой, язык как система всегда наделен символической функцией, которая приоритетна по отношению к остальным функциям, в том числе – к коммуникативной, экспрессивной. Коммуникативная функция, как отмечает в своих комментариях идей Эдварда Сепира В.М. Алпатов, производна от символической. Э. Сепир впервые в 1933 г. отметил функцию языка как «символа социальной солидарности»: любая группа людей, даже самая малая, «стремится развить речевые особенности, выполняющие символическую функцию выделения данной группы из более обширной группы… “Он говорит как мы” равнозначно утверждению “Он один из наших”» [Алпатов, 1999, с. 216–217]. Эта теоретическая установка дает богатые возможности для раскрытия символического потенциала любых явлений языкового универсума. Язык не просто содержит символы в силу своей знаковости, не просто оперирует ими, оглашает их. Языки так же, как и речевая деятельность, сами по себе могут символизировать идентичность, солидарность, сплочение, а значит, и политику, задающую групповую аскрипцию и конструирующую групповую субъектность.
В силу этого язык всегда служит «флагом» национального самосознания и самоопределения, нациестроительства, мощным орудием этнополитической мобилизации, всего комплекса, который Э. Смит именует «этносимволизмом». Символы задают границы, отделяющие «нас» от «них». Это звучит как аксиома, не зависящая от конфликта примордиалистской и конструктивистской парадигм. Это также не зависит от антиномии типов национализма – политического (политизированная этничность), с одной стороны, и культурного (в том числе – лингвистического) – с другой. Э. Смит в своей книге «Национализм и модернизм» со ссылкой на авторитетных исследователей национализма (Ф. Барт и Дж. Андерсон) акцентирует тезис, который является в высшей степени принципиальным для проникновения в суть символического вообще. Действенные символы, включая языковые символы, не могут возникать вдруг, по воле случая, по чьему-то произволу или технико-манипулятивному замыслу. «Содержание символов, таких как лингвистические «пограничники», часто устанавливается поколениями задолго до того, как они начинают действовать как опознавательные знаки для членов группы; именно поэтому «этническая символическая коммуникация – это коммуникация большой длительности (longue durée) между мертвыми и живыми»
[Smith, 1998, p. 182].
64
Языковые символы политического: «Непустое множество»
Что такое символ в языке политики? Много ли здесь символов или мало? Ответы зависят от критериев строгости при подходе к самому концепту «символ». Если относиться к нему в обыденном, наивно-семиотическом духе, то политическая жизнь сплошь соткана из знаков самого разного типологического плана – знаковметок, знаков-сигналов, эмблем, признаков, икон, индексов, каких угодно еще означающих. Если же рассматривать символ в его особом семиотическом ранге и иметь в виду «знак идеи», связанный с высоким уровнем абстракции, с многозначностью и множественными интерпретациями, с воображаемым, то – не много. На этот счет – о «дефиците» символизма и символики – в литературе имеются авторитетные суждения как в общефилософском, так и в политико-лингвистическом контекстах. М.К. Мамардашвили и А.М. Пятигорский писали, что в наше время символов для нашего собственного оперирования и потребления весьма мало. Скорее, можно говорить о псевдосимволике идеологических систем или о процессах десимволизации. «Оказываясь внутри наших знаковых систем, символы переходят (“переводят нас”) из ситуации понимания в ситуацию знания… Этим мы постоянно уменьшаем количество символов в обращении и увеличиваем количество знаков. По существу, богатейший опыт научного семиотизирования третьей четверти XX века – это опыт перевода символов сознания в знаки культуры» [Мамардашвили, Пятигорский, 1997, с. 101, 102].
Символика, как показывает Г.Г. Хазагеров, «это редкий и особый случай убеждающей речи». Обращение к политической символике, по мнению этого автора, ситуативно. Постоянно изъясняться символами нельзя, так как они слишком концентрированы, выделены, самодостаточны. С точки зрения искусства политического красноречия, символическая речь отличается и от метонимической стратегии ораторики, и от метафорической стратегии гомилетики. Однако при этом он специально подчеркивает: «Можно сказать со всей определенностью, что отсутствие общепризнанной символики самым губительным образом сказывается на всем политическом дискурсе» [Хазагеров, 2002, с. 167, 169].
Отдельные примеры символов в языке политики, вероятно, не поддаются строгой систематизации в силу ряда причин – и полисемии, нагруженности каждого знака в этом языке множеством семиотических рангов, и лингвокультурных различий полити-
65