Материал: Малинова О.Ю. Символическая политика. Выпуск 1. Конструирование представлений о прошлом как властный ресурс

Внимание! Если размещение файла нарушает Ваши авторские права, то обязательно сообщите нам

элитам не хватает надежного «строительного материала» для создания жизнеспособного национального мифа.

Существует несколько причин очевидно амбивалентного отношения Кремля к национальной истории – в том числе и применительно к ее использованию в российской международной политике. Во-первых, упомянутое выше отсутствие политического континуитета в России оставило в наследство целый набор взаимно противоречащих друг другу «прошлых». Во-вторых, ряд важных вех в истории России (как, например, изгнание поляков из Москвы в 1612 г. или триумфальная победа России над Великой армией Наполеона в 1812 г.), которые очень часто упоминаются как события, обладающие значительным потенциалом для создания эмоциональной общности «масс» с Государством и Народом, оказываются слишком удаленными во времени, чтобы вызвать сколь-нибудь существенный резонанс в сердцах и умах большинства населения современной России. В-третьих, недавняя история России – в особенности советский период – представляет собой настоящее минное поле, поскольку не существует общенационального консенсуса в отношении того, как интерпретировать большую часть ключевых событий, начиная с трагедии революции 1917 г. и заканчивая фарсом августовского путча 1991 г. Практически все происходившее в рамках советской эпохи – рамках, заданных этими датами, – является предметом жарких споров и ожесточенной идеологической борьбы. «Стало ли для нас это историей, как и стал ли историей весь ХХ век с его тремя революциями в начале и одной в конце?» – задает вопрос один из российских исследователей. «Однозначно, нет», – утверждает он. «До сих пор вокруг этих событий кипят страсти, и отношение к ним в значительной мере определяет сегодняшнюю политическую жизнь» [Шишкин, 2011]. Единственным исключением может быть Великая Отечественная война, победу в которой большинство россиян рассматривают как самое важное событие ХХ в. и которая таким образом может служить «основополагающим мифом» современной России. (В то же время «миф Великой Победы» также является в некоторой степени проблематичным, ибо воспевание героизма советского народа в ходе Второй мировой войны неизбежно влечет за собой необходимость оценки сталинизма и послевоенной политики Советского Союза в отношении стран Восточной и Центральной Европы. Я вернусь к этому вопросу ниже.)

Наконец – и это, пожалуй, самое важное – амбивалентное отношение кремлёвского руководства к истории коренится в при-

96

роде современной российской политической системы. Как отмечают наиболее проницательные аналитики, авторитарный режим, достигший стадии зрелости в годы правления Владимира Путина, чувствует себя наиболее адекватно в атмосфере двусмысленности

инеопределенности [Greene, Lipman, Ryabov, 2010, p. 6]. Дело в том, что развал Советского Союза и рождение «новой России» не сопровождались возникновением новой, постсоветской идеологии или вообще сколь-нибудь цельной системы ценностей, разделяемой большинством россиян. В действительности произошло нечто прямо противоположное: как убедительно демонстрируют ведущие российские социологи, шок от «переходного периода» и «великой депрессии» 90-х напрочь подорвал социальную базу для политики, движимой идеологическими принципами, и превратил Россию в атомизированное общество, жаждущее получить передышку после десятилетия политического и экономического хаоса

иготовое принять ту «стабильность», которую предлагает авторитарный режим с ярко выраженной персоналистской властью. Этот режим, кичась своей «деидеологизированностью» и успешно используя в собственных целях антипатию россиян по отношению к любой идеологии, сознательно избегает каких бы то ни было идеологических дебатов и нравственных оценок. Иными словами, Кремль всячески стремится уклоняться от четкого определения собственных идеологических позиций, в том числе – и по вопросам, имеющим отношение к истории. Как справедливо отмечают исследователи из Московского центра Карнеги, «занятие позиции потребовало бы, в конце концов, определения и затем отстаивания конкретной точки зрения. Одновременно это дало бы возможность оппонентам высказать альтернативную точку зрения. Отказываясь занять позицию, [российское] государство по сути “оккупирует” все [политическое] пространство целиком, не оставляя потенциальной оппозиции никаких шансов получить поддержку» [Greene, Lipman, Ryabov, 2010, p. 6].

Нежелание властей воспринимать прошлое во всей его сложности находит выражение в растущей коммерциализации и тривиализации российской истории. Контролируемые государством электронные средства информации пытаются на постмодернистский манер объединить –- различные исторические фигуры, символы, лозунги и образы – судя по всему, с единственной целью – воспевания идеала сильной власти и легитимации нынешнего политического режима. На протяжении последних двух десятилетий, по меткому замечанию А. Островского, «советская история

97

стилизовалась и коммерциализировалась еще до того, как она подвергласьтщательнойоценкеиизучению» [Ostrovsky, 2009, p. 19].

По-видимому, именно такое крайне двусмысленное отношение к прошлому и определяет российский подход к «историкополитическому» аспекту международных отношений.

Кпониманию российского самовосприятия

Внаучных и аналитических кругах идет нескончаемый спор

отом, что является главным двигателем российской внешней политики, как она связана с проблемой национализма и какова роль идеологических факторов в определении внешнеполитического поведения России. На протяжении многих лет две диаметрально противоположные «школы мысли» сталкиваются лбами в обсуждении этой проблемы. Представители либеральной школы указывают на крайнюю важность господствующей политической философии России во все периоды ее существования – будь то русский православный религиозный мессианизм и антизападничество, или горделиво-заносчивое мировидение советских коммунистов, представлявших себя агентами «железных законов истории» и «могильщиками капитализма», или же охранительная доктрина «суверенной демократии», адепты которой с негодованием взирают на политику США и ЕС, агрессивно насаждающих «западную модель» по всему миру.

Всвою очередь, «реалисты» в противовес «либералам» утверждают, что Россия практически всегда, в том числе и на протяжении последних 12 лет, выступала в международных отношениях как прагматичный актор. Ее поведение в значительной степени определялось соображениями безопасности и материальными интересами. Реалисты настаивают на том, что российская международная политика направлялась тем, что обычно называется raison d’etat (государственным интересом), почти не испытывала влияния идеологии и националистических настроений. Последние нередко использовались для достижения определенных политических целей, но едва ли являлись истинными мотивами поведения России.

Встремлении примирить два этих различных подхода, третье направление – так называемые «конструктивисты» – предлагает не рассматривать внутренние и внешние факторы как противостоящие друг другу, а воспринимать их как «диалектические и субъективно опосредованные в ходе политического процесса».

98

В самом деле, спрашивают конструктивисты, что же действительно означает понятие «национальные интересы»? Последние, будучи проецированы вовне, «сами всегда субъективно определяются через призму местного национализма: государство может достичь согласия по поводу этих интересов только в том случае, если определена сама национальная идентичность» [March, 2011, p. 190].

Проблема, однако, состоит в том, что спустя 20 лет после распада Советского Союза идентичность постсоветской России все еще четко не определена. Отношения России с соседними государствами Европы и Азии, а также с международными и глобальными институтами остаются предметом дискуссий. Оказывается, не так просто дать конкретные ответы на, казалось бы, очевидные вопросы. Кто является партнерами России? Есть ли у нее настоящие друзья? На каких союзников она может положиться? Как отмечает историк из Принстонского университета Стивен Коткин, Россия «на самом деле не принадлежит ни к чему конкретно. Она является европейской страной, но не западной. Она не принадлежит к Западу, но в равной степени не принадлежит и к Востоку. Она не нашла того места в международной системе, которое дало бы ей возможность преследовать свои собственные интересы и успешно реализовывать их в партнерстве с другими странами» [Kotkin, 2009].

После провала непоследовательных попыток интеграции с Западом в начале 90-х годов. Россия выбрала линию поведения, которую можно охарактеризовать шизофренической формулой «достижение сближения с Западом при сохранении дистанции от Запада». Конечная цель российской внешней политики заключается в обеспечении условий для сохранения и пролонгации нынешнего политического и экономического режима, а также в обеспечении его легитимации со стороны международного сообщества. Для достижения этой цели политические элиты пытаются разрешить триединую задачу: 1) обеспечить максимальную долговечность авторитарного правления и бюрократического капитализма; 2) получить признание своей системы как законной и правомерной; 3) интегрировать российскую экономику в мировую систему, одновременно ограждая свою внутреннюю политику от пагубных влияний извне [Torbakov, 2011]. Иными словами, российские правящие элиты хотят добиться своеобразного сочетания неинтеграции России как таковой с Западом и одновременно осуществить некую собственную квазиинтеграцию.

Стоит отметить, однако, что при всех разговорах об «особом пути России» и проявляющейся время от времени антизападной

99

риторике путинская Россия, похоже, не в состоянии сформулировать четкую альтернативу западному нормативному порядку. Ярким примером «нормативной слабости» России является «мюнхенская речь» Владимира Путина в 2007 г. В ней российский лидер жестко критиковал существующую международную систему, в которой доминируют Соединенные Штаты, но не смог предложить альтернативную нормативную модель. Явная непоследовательность в поведении России сразу же была отмечена рядом ведущих идеологов режима, которые тут же стали сетовать по поводу неспособности Москвы представить свои собственные нормы, отличные от тех, которые господствуют на Западе. «Это не был язык ценностей,

это не был язык новых стандартов», – утверждал бывший веду-

щий политический советник Кремля Глеб Павловский. «Доктринальная слабость Мюнхенской речи– не в радикализме ее риторики, а в непроработке стандартов политики для нового, постамериканского мира» (курсив Г. Павловского. – И.Т.) [Павловский, 2010].

И все же, дело не в том, что правящий российский режим не может или не желает озвучить «новые ценности и стандарты». Представляется, что этот режим чувствует себя наиболее комфортно в атмосфере идейной размытости и неопределенности. По определению одного из аналитиков, так называемая Путинская Система характеризуется «исключительным безразличием к содержанию идеологических максим» [Prozorov, 2009, р. 205]. По существу, мы имеем дело с режимом, где власть правит во имя сохранения власти. Иными словами, нынешний политический режим может быть определен как философски текучая и изменчивая кратократия, которой чрезвычайно трудно противостоять, ибо она старательно избегает принятия четкой позиции и готова надевать на себя любые (в том числе квазидемократические) маски в зависимости от того, какая из них будет наиболее соответствовать текущему моменту.

Однако в российском общественном сознании есть один важный аспект, который действует как своего рода идеологический суррогат, – это настойчивое стремление России обрести международно признанный статус «великой державы». Это стремление приняло размеры «почти что национальной миссии» – уже не только российские элиты, но и широкие массы населения стали склонны рассматривать «само государство эмоционально, представляя его в квазинационалистических и, более того, духовных терминах» [March, 2011, p. 191].

100

Источник: https://studfile.net/preview/16430350/