Разумеется, одно дело – воспринимать себя как великую державу, и совсем другое – быть признанной в качестве таковой на международном уровне. Теоретики международных отношений в большинстве своем согласны с тем, что статус великой державы сопряжен с тремя базисными критериями. Государство должно быть великим в геополитическом смысле, что означает наличие превосходящей военной мощи и экономической силы. Оно должно отвечать требованиям общепризнанных норм как в международных отношениях, так и во внутренней политике. И, наконец, оно должно обладать международным престижем, который создается на основании имеющегося у него нравственного капитала и «сим-
волической силы» [Neumann, 2008; Neumann, 2005; Adomeit, 1995].
В то время как постсоветская Россия, несомненно, отвечает первому критерию, будучи действительно «более великой» страной по сравнению со многими другим в смысле имеющихся у нее ресурсов, она постоянно упускает возможность обрести широкое международное признание из-за слабости своей социальной и символической силы. Принимая во внимание тот факт, что «международное жюри», которое присуждает этот желанный статус, состоит из ведущих стран Запада, постоянные провалы попыток России получить признание в качестве великой державы, находящейся на равных с ведущими западными партнерами, не могут не вызывать у нее чувства глубокого разочарования и раздражения. Как справедливо отметил Джеймс Шерр, «чувство обиды, в основе которого лежит ощущение унижения со стороны Запада… становится одним из основополагающих факторов политики… фактором не менее действенным, чем тот, которым была в свое время советская идеология» [Sherr, 2009, р. 205].
Можно сказать, что историческая политика является лишь одним из инструментов, который кремлёвское руководство использует для противостояния тому, что оно рассматривает как попытки Запада подорвать или снизить международный статус России. Поскольку «клеветники России» включают в свой арсенал распространение «враждебных» исторических нарративов, Москва должна быть готова выдвинуть контраргументы в рамках своей собственной «политики памяти».
101
Изменение ландшафта памяти в Восточной Европе и его влияние на международную политику
Тектонические сдвиги в европейской геополитике, вызванные крушением коммунизма и развалом Советского Союза, – прежде всего расширение Европейского союза в восточном направлении и сопутствующее ему изменение позиции России в Европе – привели к неизбежным переменам на карте ландшафта европейской памяти. Распад Восточного блока, объединение Германии и последующее расширение ЕС необратимо подорвали «исторический консенсус» в отношении оценки Второй мировой войны и послевоенной эпохи. Этот консенсус просуществовал в Европе (включая СССР) на протяжении всего 40-летнего периода послевоенной «стабильности», будучи своего рода побочным продуктом
«холодной войны» [The Politics of Memory, 2006; Gledhill, 2011; Kattago, 2009; Esbenshade, 1995; Judt, 1992]. Поскольку историю пишут победители, то на протяжении нескольких десятилетий доминировали два основных исторических нарратива. Первый был предложен западными союзниками, второй – Советским Союзом. Эти нарративы имели довольно много общего: оба восхваляли великую победу над нацистской Германией, успешное послевоенное восстановление, а также продолжительный период послевоенного мира и экономического развития. Другие (потенциально диссонансные) европейские голоса намеренно приглушались: по большому счету они были практически не слышны. И только разрушение международного порядка периода холодной войны выявило факт наличия в Европе многочисленных «мнемонических сообществ». Сегодня некоторые ученые выделяют в Европе как минимум три основных исторических нарратива, добавляя к уже существовавшим двум главным историческим интерпретациям еще одну историю – восточноевропейскую [Snyder, 2009; Davies, 2006]. Другая группа исследователей предлагает рассматривать фактически четыре версии военной и послевоенной европейской истории, выделяя из группы западноевропейских стран уникальный опыт Германии в отдельную категорию [Zehfuss, 2007]. В свою очередь, некоторые историки утверждают, что взгляд на Восточную и Центральную Европу как единое целое является «фикцией», и выделяют как минимум четыре основных ареала в рамках этого обширного и многообразного исторического региона. Классификация этих ареалов проводится в соответствии с тем, как отдельные восточноевропейские страны относятся к своему ком-
102
мунистическому прошлому [Schmale, 2008; Troebst, 2005]. Нако-
нец, есть еще и те, кто утверждает, что у каждого отдельного европейского народа есть своя память о Второй мировой войне и послевоенном периоде [Krzeminski, 2005]. Как заметил Клаус Леггеви, «если в Европе уже есть (или еще только развивается) коллективная память, то она настолько же различна, насколько отличаются друг от друга европейские народы и их культуры»
[Leggewie, 2010].
С учетом целей данной работы очень важно отметить тот факт, что Москва воспринимает попытки некоторых новых членов ЕС скорректировать «мнемоническую карту Европы» как стремление поставить под сомнение самоощущение, престиж и международный статус России. Настаивая на том, что «память Восточной Европы о Второй мировой войне в большей степени все еще остается les lieux d’oubli, нежели les lieux de memoire1 в общем контексте официально признанной коллективной памяти Европы о войне» [Mälksoo, 2009, р. 654], некоторые восточные европейцы, в особенности прибалты и поляки, утверждают, что в сегодняшнем Европейском союзе «интеграция различных восприятий и интерпретаций истории существенно отстает от темпов институциональной интеграции» [Mälksoo, 2010].
Совершенно очевидно, однако, что этот вопрос не является чисто историографической проблемой. Поборники нового исторического консенсуса в Европе вполне осознают, что исторические нарративы и коллективная память также являются «источником силы», и, вследствие этого, одним из аспектов силовых отношений. «Вот почему войны памяти, ведущиеся по поводу значения коммунистического наследия, одновременно являются борьбой вокруг источника символической силы и за право определять границы единого сообщества коллективной памяти в Европе» [Mälksoo, 2010]. Как я отметил в другой своей статье на сходную тему, «большая часть восточноевропейских государств сегодня смотрят на войну и послевоенный период, как на usable past, – совершенно необходимый ингредиент для усиления их собственной идентичности, популистской поддержки местного национализма, экстериоризации своего коммунистического прошлого и представления
1 Здесь обыгрывается заглавие известного труда Пьера Нора: «места забвения» противопоставляются «местам памяти».
103
своего народа в образе несчастной жертвы двух кровожадных тоталитарных диктатур» [Torbakov, 2011, p. 215].
По мере того как восточноевропейские страны проталкивают идею о включении их катастрофической военной и послевоенной истории в единый (пан) европейский исторический нарратив, серьезной атаке подвергаются два основных столпа, на которых было воздвигнуто все величественное здание предшествующего исторического консенсуса. Речь идет об особенно важных для России тезисах: триумфальной победе антифашистских сил над нацистским злом и освобождении Восточной Европы Красной армией. Новая же интерпретация проводит знак равенства между нацистской Германией и Советским Союзом и отрицает право советского народа считать себя «освободителем Европы», поскольку рассматривает послевоенную политику Советского Союза в Восточной Европе как оккупационные действия. Стоит еще раз подчеркнуть: все это не просто академическая полемика. Многие восточноевропейские страны используют новую историческую интерпретацию для оправдания целого ряда предпринимаемых ими политических шагов, что как раз и является прекрасным примером исторической политики. Как отмечает Малксо, «восточноевропейские депутаты Европейского парламента считали своей политической миссией выработку рамочного документа, в котором преступления коммунизма были бы приравнены к преступлениям нацизма. Их усилия увенчались принятием соответствующих резолюций Европарламентом и ряда политических деклараций Парламентской ассамблеей Совета Европы и ОБСЕ. Европейская Комиссия организовала слушания на тему “Преступления, совершенные тоталитарными режимами”. В длительной перспективе эти слушания должны были стать конкретным институциональным инструментом влияния» [Mälksoo, 2010].
Как будто специально, чтобы подчеркнуть политическое измерение разразившихся ныне войн памяти, восточные европейцы вполне откровенно заявляют, что «эти дебаты ведутся и копья ломаются от имени Европы и, конечно же, во имя Европы – с ко-
нечной целью сделать свой [национальный] исторический нарратив “более европейским”. Все это также прекрасно служит для подчеркивания собственной европейскости в ущерб европейскости оппонента» (курсив М. Малксо. – И.Т.) [Mälksoo, 2010].
Именно так понимают этот вопрос российские правящие элиты. С точки зрения Москвы, во всех спорах и препирательствах, которые ведутся с бывшими сателлитами из Восточного блока
104
и бывшими советскими республиками по поводу исторических нарративов, на кону стоит не что иное, как вопрос о статусе России как «европейского государства» и великой (европейской) державы [Морозов, 2009]. Когда ряд западных и восточноевропейских ученых и политиков выдвинули тезис о «советской оккупации» и добавили к нему формулу «равной преступности Гитлера и Сталина», Москва среагировала так, как будто ей насыпали соль на рану. Нетрудно понять причину такой нервной реакции России на новые исторические нарративы о причинах Второй мировой войны и взаимодействии двух тоталитарных режимов Европы, а также на переосмысление взаимоотношений между тоталитарными государствами и «свободным миром». Традиционная репрезентация Второй мировой войны, в основе которой лежал прежний исторический консенсус, сводилась к тому, что эта война явилась гигантской конфронтацией между добром и злом, в которой в роди последнего безусловно выступает нацистская Германия. Как отмечает российский историк Ярослав Шимов, «30 лет назад ни у нас, ни у американцев, ни у большей части европейцев особых сомнений не было: Вторая мировая – колоссальный трагический эпос, история совместной борьбы с глобальным злом и победы над ним, купленной ценой большой крови» [Шимов, 2009].
Однако в рамках нового нарратива вырисовывается более нюансированная картина и расставляются новые акценты. Вторая мировая война теперь интерпретируется не только как борьба между добром и злом, но и как борьба между свободой и тиранией, демократией и тоталитаризмом. При этом понятия демократии, свободы и либерализма недвусмысленно уравниваются с понятием добра. Если смотреть на ситуацию с точки зрения такой (модернизированной) концептуальной перспективы, то вырисовывается следующая картина. Две равно преступные тоталитарные империи тайно договорились поделить сферы своего влияния в Восточной Европе и, совместно напав на Польшу, инициировали панъевропейский конфликт, который впоследствии распространился на весь мир. После нападения нацистской Германии на Советский Союз либеральный Запад прагматично выступил союзником одного из тоталитарных хищников против другого. Победа над нацизмом, одержанная благодаря крупномасштабным военным операциям, развернутым советскими войсками на европейском театре военных действий, необратимо привела к сталинской оккупации половины Европы. Ослабленный Запад (в особенности обескровленные войной государства Западной Европы) был не в состоянии адек-
105