циональная идентификация может опираться на любой из исторических слоев, который с точки зрения политической элиты наиболее актуален и / или выгоден «здесь и сейчас». В то же время «ни одна культура не способна поддерживать себя без анализа институциональных форм и характерных стилей общения, господствовавших в том прошлом, которое эта культура отвергла», – утвер-
ждает Патрик Хаттон [Hutton, 1993, p. XXIV].
Национальная идентичность как исторический нарратив
Несомненно, что исторические нарративы «играют важную роль в национальной идентификации, описывая “общую” историю определенной нации, давая ей объединяющие символы и мифы … эти телеологически построенные исторические нарративы неизбежно упрощают и, как правило, искажают картину прошлого. Наряду с прославлением (предполагаемых) исторических достижений и “общих” жертв такие нарративы решают задачу осмысления (или замалчивания) проблемных, темных или даже позорных событий в прошлом того или иного народа» [Миллер, 2005, c. 66], т.е. решают задачу конструирования «удобного прошлого». «Нации, – как утверждал еще Э. Ренан, – строятся на коллективной потере памяти – изобретенные вчера, сегодня они воспринимаются уже как вечная и неизменная категория» [Ренан, 1888, c. 19].
Из этого, в частности, следует, что понятия «коллективная историческая память», равно как и «коллективное историческое сознание», «коллективная воля», суть не более чем метафоры1. «Все индивиды, коллективы и институты нуждаются в прошлом, – пишет Э. Хобсбаум, – но исторические исследования раскрывают только его случайные моменты. Стандартный случай культурной идентичности, привязанной к прошлому через мифотворчество, облаченное в одежды истории, есть не что иное, как национализм»
[Hobsbawm, 1997, p. 357].
1 В связи с этим Дункан Белл предложил понятие «мифопанорама» (mythscape), обозначающее дискурсивные сферы, в которых постоянно формируются, распространяются, обсуждаются и реконструируются мифы, лежащие в основе тех или иных коллективных идентичностей (прежде всего – мифы нации) [Bell, 2003].
131
Поэтому современные массовые представления об истории не являются «естественной памятью», передаваемой от поколения к поколению, они – результат деятельности профессиональных агентов исторической политики. «То, что мы называем памятью сегодня, это уже не память, а история» [Нора, 1999, c. 28]. Поэтому и «то, какие элементы прошлого вовлекаются в культурный оборот в качестве “общего” для различных индивидов прошлого (а какие, напротив, “вытесняются”, подвергаясь активному “забыванию”), отнюдь не является чем-то само собой разумеющимся. Сколь бы неудобным для обыденного сознания это ни прозвучало, но “общее прошлое” невозможно без специфических усилий по его конструированию» [Малахов, 2001, c. 127]. Как уже было отмечено выше, решающая роль в таком конструировании принадлежит политическим элитам. «Более того, в силу своей природы политический текст (транслируемый представителями политической элиты. – В.А.) всегда проецирует нормы и идентичности того политического сообщества, от чьего имени он произносится, воспроизводит и переопределяет эти нормы, границы между внутренним и внешним, “своими” и “чужими”» [Морозов, 2010, c. 309].
От позиции политических элит зависят статус и оценка, которую получит то или иное событие той или иной национальной (этнической) истории. Несомненно и то, что от политических элит зависит и выбор знаковых исторических событий, которые в рамках исторического нарратива получают статус «великого момента» (Э. Шилз)1, изменившего ход исторического развития общества или даже всего мира. В советской историографии такой статус имела Великая Октябрьская социалистическая революция, в современной России – это, несомненно, Великая Отечественная война. Как резонно утверждает Н. Копосов, «миф о войне стал настоящим мифом происхождения постсоветской России» [Копосов, 2011, с. 163], поскольку идея связи национальной истории с судьбой каждого россиянина, идея единства государства и народа выявляется в этой исторической трагедии как нигде наглядно. Это подтверждает и контент-анализ ежегодных посланий трех президентов РФ: «…очевидно, что Великая Отечественная война – это единственное событие российской истории, которое активно ис-
1 «Великие события, – писал Э. Шилз, – это те события, которые, как считается, определили последующее развитие и, соответственно, придали ореол сакральности прошлому» [Shils, 1975, p. 198].
132
пользуется в президентских посланиях в качестве позитивного символа, постоянно подвергаемого реинтерпретации», – отмечает О.Ю. Малинова [Малинова, 2011, c. 114].
Такие «великие события», или «поворотные моменты», истории наделяются в официальном дискурсе особым символическим смыслом. «Любые действия, связанные с сохранением памяти об этих поворотных моментах истории, пронизаны чувством приобщения к святыне, но втоже время вних сквозит глубокое внутреннее противоречие, – замечает Я. Зерубавель. – Это символическое состояние “порубежья”, бытия на грани двух эпох, с одной стороны, придает “поворотным моментам” дополнительную неоднозначность, позволяет по-разному их интерпретировать, а с другой– способствует их превращению в политический миф, используемый в борьбе различных сил» [Зерубавель, 2011, c. 21–22]. Не случайно в канун крушения Советского Союза радикальной ревизии была подвергнута история Октября 1917 года и под сомнение поставлен его статус как «великого момента». А сегодня на посткоммунистическом пространстве то же самое происходит с предисторией и историей Второй мировой / Великой Отечественной войны.
«Политика памяти» как инструмент строительства
посткоммунистических наций
После распада Советского Союза перед политическими и интеллектуальными элитами новых наций объективно встала проблема конструирования национальной традиции, «национализации прошлого», вычленения «поворотных моментов» в истории, «переформатирования» коллективной исторической памяти для легитимации национального строительства и возникших политических режимов. «Коллективная память об обретенных исторических корнях придает социуму новый импульс, становится средством выражения новых идей и ценностей, – отмечает Яель Зерубавель. – В этом процессе новая нация опирается как на историческую науку, так и на традицию (поскольку прошлое нельзя полностью сконструировать. – В.А.). Избирательно используя тот материал, который они поставляют – то отвергая, то принимая их заключения, то подавляя, то развивая их положения, – новая нация заново создает свою память, формирует новую национальную традицию»
[Зерубавель, 2011, c. 10].
В результате в посткоммунистическом мире никто не удержался от соблазна радикально нового прочтения истории своего
133
народа (особенно истории ХХ века), идеологического присвоения исторического прошлого. Не случайно вновь обрела актуальность, казалось бы, окончательно отвергнутая обществоведами концепция тоталитаризма. Именно она активно использовалась элитами многих стран Восточной Европы в начавшихся «войнах памяти». При этом, конечно же, не потребности дальнейшего развития исторической науки сыграли здесь решающую роль. На первый план вышли политические интересы и соображения конъюнктуры.
Именно поэтому одной из приоритетных задач правящих элит новых независимых государств стала историческая политика, т.е. «намеренные и формально легитимные действия политиков и чиновников, которые направлены на укрепление, удаление или переопределение отдельных фрагментов общественной памяти» (Л. Нияковский) [цит. по: Траба, 2009, c. 59]. Эта политика реализуется путем создания новых школьных учебников истории, учебных планов и программ, учреждения новых «знаменательных дат» и праздников, строительства новых мемориалов и разрушения старых, установления контроля над деятельностью СМИ, поскольку именно через учебники истории, государственные праздники и мемориалы, исторические фильмы и программы радио и ТВ реализуется легитимационная функция исторической памяти. В свое время британский исследователь Энтони Смит поставил вопрос: «Почему все режимы принуждают молодых людей изучать в школе историю?», и сам ответил на него: «Не для того, чтобы понимать свое общество и как оно меняется, а для того, чтобы принять это общество как свое, гордиться им и стать хорошим гражданином США или Испании, или Гондураса, или Ирака … История как форма вдохновения и как идеология заключает в себе способность становиться самооправдательным мифом» [Smith, 1995, p. 53]. В свою очередь, Т. Джадт отметил, что все государства живут сегодня «за счет педагогического капитала, вложенного в сограждан в предыдущие десятилетия» [Джадт, 2011, c. 68].
Некоторые авторы склонны подчеркивать разницу между исторической памятью, школьной историей и профессиональной историей, т.е. системой критических исследований, связанной определенными правилами аргументации и использования фактов. Конечно, разница между этими феноменами существует, однако содержание сконструированной исторической памяти в немалой мере зависит от исторического знания. Можно напомнить, что профессиональная история и возникла в начале XIХ в. именно как часть «предприятия по строительству нации» (А. Миллер), т.е. как пред-
134
приятие по «национализации коллективной исторической памяти». Как утверждает Т. Боллентайн, с конца XVIII в. профессиональная историография была тесно связана с формированием национальной идентичности и консолидацией национальной общности, выступая в последние два века основным интеллектуальным инструментом «создателей государств». Работа велась профессиональными историками под контролем и при поддержке государственных институтов. Так обстояло дело не только в европейских странах, но и в их бывших колониях – история выступала там в качестве центрального элемента антиколониального и постколониального национализма. Поэтому Боллентайн называет историю «служанкой нации» и заявляет о необходимости «спасти историю от нации»
[Ballantyne, 2005, p. 23].
Можно также напомнить, что введение обязательных школьных курсов истории в Европе было связано со становлением государственной системы всеобщего обучения и с расширением круга обладателей избирательного права, т.е. числа граждан национального государства. Одновременно под влиянием модернизации была разрушена «естественная» система трансляции «коммуникативной памяти» в рамках ранее относительно закрытых и стабильных социальных групп. В результате, «партикулярные групповые идентификации были … почти полностью подчинены идентификации национальной, задававшей важнейшие параметры отличия “нас” от “них”» [см.: Бойцов, 2005]. С этого времени нации стали изображаться в качестве главных субъектов истории, а образы выдающихся деятелей далекого прошлого подвергаться соответствующей стилизации, благодаря чему они превращались в национальных героев и национальные символы. Повсеместно, усилиями представителей интеллектуальных элит, создаются исторические пантеоны – собрания образов национальных героев.
Однако, не успев даже до конца оформиться, сконструированные «национальные» истории (как и любые иные картины прошлого) начали провоцировать конфликты и «войны интерпретаций», нередко непримиримые. Не случайно XIX столетие называли «веком национализма». Тем не менее до недавнего времени «…национальное государство в пределах своих границ успешно сохраняло монополию на “рассказывание истории”. Сегодня с усилением мобильности людей и развитием средств коммуникации столкновения между разными образами прошлого несопоставимо участились, спустившись до уровня сознания рядового обывателя. …Это
135