истенам, но смело выступают в центр и берут на себя главную роль. Ибо — при сути они, присутствуют, при Абсолюте их точ ка существования. Они — его виночерпии. Тут народ Гебы и Ганимеда. Но те — только разливают нектар и амброзию, а эти и сами боги-олимпийцы: за трапезой хохочут гомерически, умом и словом прекрасным упиваясь, умея производить его и ценить. Космос свершения и довольства...
Вспоминаю я свое эстонское путешествие. Там другой тип встреч. Застолья и нет, где бы много людей. Тихо вдвоем сидим
сновым знакомым. С трудом роняем слова. Пьем молча, за думчиво...
Не словами и шумом их, а душами тихо сообщаясь. Смирение
икротость. Веяние Космоса вне нас...
Тут же, у грузин, мы — сами Космос, весь он в нас утопает: мы ему свои, родня, не причастны даже, но при-центр-ны, при- цель-ны, Психо-Космос исполнения.
Каково же это было тут тихому финну-северянину (про кого анекдот: три рыбака удили рыбу. Один сказал за день одно сло во. Возвращаясь вечером, второй сказал третьему осуждающе про первого: «болтун!»...) внимать речам, что, как и вино,— ре кой?.. Тот же корень, кстати, недаром у них: у «реки »да у «речи », как и у «руки» да у «ручья»...
Умно и красиво говорил артист Кахи. Да еще и в модуляциях прекрасного голоса, что то восходил в горы, то падал обрывисто в «гадавардна» — «очертя голову».
Да: интонация речи грузинской — восторг и энергия. Тут му жественность и крепость воинская, которым не удается, по ис торическим причинам, в дело кшатрийское излиться,— перекачиваются на поприще воз-духовное, вздымаются поэзией высокой — не только у поэтов профессиональных. Но каждый грузин, как потенциальный и актуальный тамада,— поэт.
Говорил Кахи об искусстве, что заменило религию и единит народы. О талантливости всех присутствующих. За хозяйку. О надежде — и о детях всех наших, как телах надежды. (Уже на застолье у Алико Гегечкори такой ход мысли слушал. Значит, есть свои уже штампы, конечно, как и во всяком ремесле, у тамадизма. Но по этой канве и вышивает каждый раз творческая изоб ретательность, импровизация).
65
Потом предлагал сказать финну, мне. Я сказал тоже, грузинским духом проникшись:
g — Вот мы все сошлись здесь, друг друга не знающие. Так что ^ даже сюжет тут готовый для пьесы-действия: что-то произойVS дет?.. А произошла — радость взаимопонимания, братания, люб ви. И виной тому — Грузия: та атмосфера любви и радости, ко торую она из себя источает и которою встречает и завораживает каждого пришельца в ее космос, так что и он становится радос тным и любящим. Итак, за атмосферу любви, которую источает
из себя Грузия!
И этикетные и иначе скованные северяне-шведы тоже так детски-простодушно радовались и раскрывались. В нем — лег кость и веселость и изящество обнаружились...
Уж в 12 часов почти вошли еще: сам Роберт Стуруа и с ним невысокий, лысоватый, сосредоточенный в себе...
—Гия Канчелли, композитор,— представили его.
Я— обомлел. Как! Он, композитор, чья Пятая симфония по трясла меня так, что мороз по коже,— когда слушал ее зимой с мамой в Большом зале консерватории в Москве!. Да, да, это он: узнаю, как он выходил и кланялся — не смущенно, не застенчи во, ибо знает себе цену, но и без угодливой, на публику, улыбки, не расплескивая бисер, самим сосредоточенным обликом своим
овысоком и тягчайшем труде вслушивания в мистерию Бытия напоминая.
Но как «на ловца и зверь бежит!» Как раз сегодня я с утра заволновался-потянулся душой: в грузинскую музыку бы как проникнуть, где бы ход к музыковеду найти,— и вот!.. Оказыва ется, и мать мою он знает, ее книгу о Бизе, и как она историю музыки у Гнесиных читает... Сказал, что есть лишь один чело век, с кем можно на высоком уровне о национальном аспекте грузинской музыки поговорить: Орджоникидзе, композитор и музыковед,— и дал мне к нему записку...
Да, недаром, как стал близиться вечер, и мы гуляли с Настей, заволновалось во мне что-то: провести в Грузии вечер одному!— это как бы отлученным от церкви оказаться, в отсутствии, в из гнании от сути,— и стал я лихорадочно соображать, к кому бы напроситься? Настя даже иронизировала надо мной и над обря-
G6
дом ласкательных тостов: «Будут говорить красиво о дружбе и какой ты хороший и умный, и заласкаешься ты и напьешься и накуришься; придем в 2 часа ночи, и утром голова и сердце бо леть станут...»
Но вот что замечаю: хоть и выпиваю в застольях и слегка курю, но все же в меру, и хорошо сплю, хоть не так много, и
утром хорошо себя чувствую.
А что? Почему так уж опасливо смотреть на вино? Ведь это — подача энергии, кровь бытия, солнечность! И тебе, остывшему в русских стужах, прозимленному,— продымленным плюс к тому стать несколько (обкуриться) тоже не вредно.
Вообще оба с дочерью мы тут с первого дня ощущаем какую-
то чисто физиологическую легкость: себя не чувствуешь. Легко по ступенькам вверх вбегаем, тело свое несем. Что-то тут с пере меной давления, наверное, для нас, с зимы Севера на весну Юга,
связано.
Шампанскость некая существования в нас тут тоже брызжет...
—Завидно мне все же,— Насте сегодня утром за завтраком
вномере нашем (кипятильник в кружке нам воду нагрел, чаек заварили, лепешку ломаем со сметанкою — славно!) посетовал
я.— Вот режиссер, композитор: по миру ездят со спектаклем, с
концертом; пластинки, слава распахивает горизонт мира — ви деть!..
—Знаешь, папа, я тебя сейчас разобью вдребезги,— Настя загорелась.— Как они прогорают! Вся работа их — на людях,
вредная, в воздухе тяжком. Им 42-45 лет, а выглядят много старее тебя: тебе 50, 51 скоро, а ты молодой у меня, выглядишь на 38. А бремя славы сносить — думаешь, легко?
— Да: сколько пустых встреч! К славному льнут люди те реться о блеск его — и расхищают... Да, Настя, ты мне то ска зала, что я сам себе готовился ответить, себя ж опровергая.
И свобода-то у меня какая! Кроме листа бумаги мне ничего не надо. В любом месте — хоть в самолете иль влесу — взял, мысль записал — и дело свое сделал. А им, беднягам, сколько усло вий надобно, чтоб творчество свое делать! 100 актеров, худож ники, сцена, деньги и проч.!..
67
5 |
"Притча об окне и зеркале, |
'Э |
или как я ySex от познания самого се^я |
I |
|
^28.111.80. Лежу с утра с перепоя и гляжу на стенку. Ничего не
^видно. И вдруг глаз упал на окно в стене: стекло, блестит — но видна лишь противоположная стена комнаты. Ба! Да это не окно, а зеркало! А как похоже: тоже большой висит прямоугольник стекла в раме на стене. Но вид из него не вперед, а назад: взгляд в тебя самого. А в окне — видишь мир окружный, себя позабы ваешь, отвлекаешься.
Понятно, почему Сократ, занявшись познанием самого себя,
прекратил изыскания и вопрошения о том, что есть мир и как устроен космос,— чем занимались досократики, натурфилосо фы. Они смотрели в окно — Сократ стал смотреться в зеркало.
Но чтоб окно превратить в зеркало (ведь и то, и то — стек ло!), надо закрыть-заложить чернью, стеною, невидалью какойлибо наружную его сторону.
Потому и вдушевном художестве первый акт: перестать гля деть наружу, в мир, развлекаться его бесконечным калейдоско пом сменяющихся впечатлений,— а воззриться внутрь себя, опа мятоваться, себе ужаснуться. Тогда взвидишь бревно в глазу своем, а то больно разглядываешь в бинокль науки сучок-инфу зорию в глазу мира окружающего...
Вот и я: живя дома, в Москве, возуглубился внутрь себя и какой-то уж путь очищения прошел... Но не удержался, а под дался искушению опять вынырнуть из себя, перестать глядеть в зеркало и заглянуть в окно — и вот я в Грузии, глазею, впечатля юсь, соображаю, гуляю... А сам — хам хамом. И только уперев шись в досаду окружающих на тебя, опамятуешься несколько,—
как я вот сегодня в ночь и с утра.
Нагрянул вчера вечером я, непрошеный, с дочкой к Автанди лу. Человек только поужинал, придя с работы, жена убирает со стола — и вдруг мы! Снова-здорова затевать готовку ей, ему — за стол садиться. Говорим пока. Сетую я, что мало раскрывают ся мне люди навстречу: разговоры все — на поверхностно-фор мально-ритуальном уровне... Он:
68
— Пожить надо... А то ты приехал и объявил, что познавать нас будешь — за неделю командировки... Ишь, какой быстрый!..
То же самое мне и Гиви Орагвелидзе в Редколлегии сказал (когда я с дамами его редакции позавчера анкетно вопрошал-раз- говаривал): «Трудный орешек, Грузия-то!» — на что я высоко мерно: «А Франция — не трудный? А Россия, Италия, Америка?.. Навык уж есть у меня разбираться — вот и тут попробую...»
ИГурам Асатиани в одном из тостов третьего дня: «Трудную задачу взвалил на себя этот человек. Мы тут полторы тысячи лет живем, познать себя не можем, а вон он хочет это сделать!..»
Обидно людям, сопротивляется национальный дух вторже нию пришельца и его изучающего холодного взгляда. Аж руга юсь Насте, огорченный: «Не хотят помогать! Не хотят знать са мих себя!..»
Иправда — их: им с самими собой жить, а не знать: внутри,
ане со стороны...
Приятно ли было тебе сегодня ночью, мучаясь бессонницею от перепитья и вспоминая ужин вчерашний у Автандила, вдруг взвидеть себя глазами их? И что же я про себя узрел? Ввалился человек в дом, а они уже поели. Наготовила снова хозяйка, по ставила на стол, призвала детей, но они уже поели с отцом, по клевали чуть — и ушли с Настей; а я остался с ними и один упле тал яства на столе... А они сидели рядом, не ели, смотрели, говорили, подливали... А я — жрал: днем-то не ели мы — и вот ворвались обчищать друга, сэкономив на кафе-ресторане...Тьфу на меня!.. Ужас! Особенно вспоминается белое, нежное мясо курицы, что они приготовили. Мало того, что я ножку поджари стую ухрумкал, так еще и этот кусок потянул!.. А он бы был назавтра детям... Так, наверное, думала мать, на это все глядя. Трудно ведь и доставать сейчас еду, и готовить...
Вот я сейчас смотрел не в окно, а в зеркало: не в грузин, а в себя их глазами возможными. И для этой процедуры понадоби лось — что? Семью Автандила превратить мысленно не в объект моего глазения, но в субъект видения меня в них предположить; самих же сделать непроницаемой подкладкой под стекло взгля да Бытия, которое может и мною на них глазеть, и ими на меня обернуться,— так что вот я становлюсь прозрачным и вижусь...
69