В воспоминаниях поколения 1920-х повествуется больше о многократых событиях, связанных с суточным, недельным, годовым циклами: «Мы вот обычно, утром встаём, «ну, ребята», (…) «Ну вот, ребята, вам вот, сами знаете, кака работа» [КАА, 1926]; «Вечером, конечно, весело было…» [КАА, 1926]; «Ну а в субботу, как обычно. Там, самовары чистим, полы моем» [КАА, 1926]; «Ой-ой-ой. А сенокос настанет дак, меня уже первым долгом. На сенокос» [КАА, 1926]. Детство воспринимается большей частью как однородный период, не имевший внутри себя качественных делений в зависимости от возраста рассказчика. Выделяются по преимуществу те события, которые нарушают привычное течение жизни. Особое значение приобретают события коллективизации и репрессий.
Важным становится смерть членов семьи, например, бабушки, - потому что до того она заботилась о детях, или в связи с тем, что после этого приходилось выполнять гораздо больше работы по дому: «Вот, когда дедушка и бабушка были, были живы, вот, нам было легко. Мы до семи, до восьми лет жили без забот, потому что бабушка следила за нами. Бабушка чем-то там, но кормила. Чем уж, я не знаю. А дедушка занимался еще рыбной ловлей, потому что речка рядом была… река была рыбная. Рыбка водилась. Дедушка еще и рыбачил. Так что мы были сыты, когда дедушка с бабушкой были живы. И присматривали, и кормили» [МВА, 1928]. «Еще бабушка-то была жива дак, ещё нам легче было. Бабушка у нас на девяносто шестом году умерла, папина мать-то. Она там уже горшки намоет, там это всё сделает. Ну вот. А это, как его. А когда бабушки не стало, всё на мне. Я сама старша, всё мне, до с… всё мне. Эти ещё небольшие. Эта на три года меня моложе, а та ещё маленька совсем сестрёнка. О-ой. Бывало всего» [КАА, 1926]. Привязка событий в «бабушкину миру» и «послебабушкину миру» используется и как временной маркер в рассказе о выполнении домашних работ: «Ну а мне… а нам как. Мне дак как старшей дак, бабушка когда была жива дак ещё, мне первым долгом: «А тебе, Асенька, избу всю подмести» [КАА, 1926]. Упоминается также присутствие в доме других родственников. Например, проживание дяди в доме в течение нескольких лет, что также становится значимым в связи с помощью в хозяйстве.
Для рассказа о детстве респондентов 1920-х г.р. характерно игнорирование довольно длительного начального периода детства. (Если только арест отца был не в раннем детстве).
Начало посещения школы для респондентов 1920-х г.р. также становится временным маркером. Подробность повествования о школе зависит от образования и того, насколько большое влияние она оказывала на жизнь детей в селе. Но часто школа лишь упоминается, подробных рассказов о ней нет, школьные годы выступают как однородный период. Обучение в том или ином классе не становится типичным временным маркером. Влияет также малая продолжительность обучения, большинство респондентов этой возрастной группы закончили четыре класса, редко семь.
У респондентов 1920-х г.р. также присутствует разделение на жизнь до войны и во время войны. Характеристика времени, о котором рассказывается, обозначается через «до» или «после» войны: «…И даже… капусту садили, картошку, поля целые, было, знаете это как. До войны-то я говорю. Детство наше такое было. Ну вот. (Пауза)» [КАА, 1926]. Начало войны является временным маркером для обозначения события: «Вот перед войной как раз, лет мне дак тринадцать, двенадцать было» [КАА, 1926]. Часто для респондентов 1920-х г.р. начало войны выступает свидетельством окончания детства. Окончание детства совпадает у данных респондентов с теми или иными изменениями структуры их повседневного существования, бюджета времени и спектра обязанностей. Например, указывается, что по причине войны не продолжила обучение в школе и устроилась работать в колхоз: «Училась пять классов. Война началась и всё, больше я не училась» [СВН, 1926]; «А война помешала, у меня токо шесть классов кончено. В седьмой класс перешла, а не в чем было идти. Не на… не на ноги ни обуть, ничего, раздетая, раздет…» [КАА, 1926]; «Но а в.. ведь те, четвёртый класс я кончила, и война началась» [БЕС, 1927].
Моментом окончания детства для респондентов обычно становится и начало работы в колхозе в 12 - 14 лет. Есть редкий вариант в текстах жителей Новгородской обл., когда ребенок работал с 10 лет, и период с 10 лет до замужества в 16 лет описывается как детство «О: А вот для Вас, может быть, Вы как-то можете сказать, когда Вы поняли, что детство вот кончилось, что уже взрослая Вы стали? Инф.: Вот как замуж вышла, сразу поняла, что все уже. О: А до этого, даже хоть Вы и работали - это детство? Инф.: Ну все равно было весело, хорошо было, и девчонки и мальчишки, все никуда не разъезжались, все в одном колхозе, на работу вместе, где-то гулять, танцевать пойдем, опять вместе. Тут было... нормально все было» [КАИ, 1920]. В этом случае респондент исходит более из внутрисемейного «отсчета» возрастов, чем из отчета, опирающегося на смену социального интерьера и репертуара общественных обязанностей. рассказ с опорой на женитьбу как на конец детства уходит у поколения 1920х годов рождения в доколхозную жизнь. Для некоторых респондентов-мужчин окончанием детства становится уход из дома, например, в 13 лет, на заработки в другие поселения. Респондентам привычнее автобиография, начинающаяся с периода работы в колхозе. Заметна неуверенность в рассказе о более ранних периодах и четкость при рассказе о начале работы, смены работы и места жительства, замужества.
В рассказах второй группы респондентов 1920-х г.р., то есть тех, кого в детстве затронули раскулачивание или арест отца (и в тексте присутствует об этом подробный рассказ) Так как рассказы о коллективизации 1929-1934 гг. и репрессиях 1937 г. во многом схожи по структуре и влиянию на весь нарратив, мы в обсуждении сюжетов о репрессиях будем упоминать и рассказы респондентов 1929-1931 г.р. Затем мы отметим особенности нарративов поколения 1920х и поколения 1930х годов, в которых рассказывается и о раскулачивании, и о войне., эти события становится центральными для всего нарратива, А все остальное отходит на второй план. Рассказ о детстве начинается с раскулачивания на рубеже 1920х и 1930х и в начале 1930х либо с ареста отца во второй половине 1930х годов. У данной группы респондентов эти события, а не отечественная война, воспринимаются как первая причина всех дальнейших невзгод в жизни, как некоторый «символ судьбы». Нуркова В.В. Свершенное продолжается: Психология автобиографической памяти личности. - М.: Изд-во УРАО, 2000.
Описывая событие раскулачивания, респонденты часто говорят фразами, заимствованными из периодической печати советского периода (даже в том случае, когда идет отрицательная оценка периода) или перестроечной публицистики. Интересно проследить различия в названиях события коллективизации в беседе между представителями разных поколений: «ТЗП: А я голодала, когда перегибы советской власти были. КВТ: А тогда, Зоя Павловна, двадцать девятый год На основе текста нельзя установить дату события, но вероятно, что это было позднее 1929 г., ты уродилась в двадцать пятом, а аккурат тебе четыре-пять примерно годов было, уже год великого перелома. Ликви.. началась ликвидация кулачества как класса, и началась сплошная коллективизация колхозов» [ТЗП, 1925; КВТ, 1933].
Самим свидетелем события раскулачивания или ареста отца действия властей могут описываться в безличной форме: «Вот, дак вот приедут с обыском, дак вот это в первую очередь эти самоварники (нрзб) унесут от нас. И помню каку-то папину венгерку всё уносили» [ТЗП, 1925]. Либо значимым оказывается то, что все унесли соседи: «Всё у нас увезли, всё увезли, всё раскулачили. (…) Мы и в школу не ходили. Потому что нам не в чем было, всё увезли… унесли. Всё близкие соседи унесли и мы осталися одни» [БЭГ, 1929]. Арест отца воспринимается не только как потеря отца и имущества, но и как наступление одиночества в условиях сельского сообщества. О значимости вины соседей в крестьянских нарративах о раскулачивании пишет и А.П. Минаева, анализируя «Наивные мемуары Малькова». Это выражается также в жалобах на отношение сельского сообщества к детям раскулаченных. «Вот и, любушка, из-за отца-то нас и в колхозе не любили. Самая тяжёлая работа вся наша» [БЭГ, 1929].
В вышеприведенных цитатах можно увидеть, что в рассказах данной группы репрезентируется в первую очередь трагедия семьи. Автор воспоминаний говорит от общего семейного «мы». Такого типа повествования респонденты придерживаются и на протяжении всего рассказа. Даже в части, где говорится об обучении в школе: «Учиться мы не учились, мы три класса с горем пополам, только расписаться умеем и всё» [БЭГ, 1929]. Во всем тексте такого начального биографического нарратива мало присутствует как личностный опыт, так и опыт коллективный за счет доминирования семейного, «родового» дискурса.
В таком тексте война, заставшая респондента в подростковом возрасте, не описывается в русле всеобщей беды. В рассказе о войне присутствует мало отсылок к коллективному памятованию, к официальной версии памяти о войне или к памяти об «общей военной судьбе». Великая Отечественная описывается как очередные обстоятельства, выпавшие на долю и до того много пережившего ребенка (семьи). В таких текстах не появляются эпизоды, в которых описываются события, произошедшие во время войны с третьими лицами.
В воспоминаниях респондентов второй группы 1920-х г.р. присутствуют события, связанные с историей семьи, «макроисторией» и школьным образованием. Наиболее значимыми становятся события плана истории семьи. События раскулачивания или репрессии становятся главными переломными событиями жизни, если рассказ о них присутствует в нарративе. Повествование ведется от лица семьи. Это свойственно и для тех, кого не затронули раскулачивание и репрессии (то есть первой группы респондентов 1920х г.р.).
Как мы уже отмечали, нарративы респондентов, проживающих в разных районах, различаются по форме презентации событий периода репрессий. В наших текстах событие репрессии подробно не описывается в рассказах респондентов только начала 1930-х г.р., то есть тех, кого событие войны застало в подростковом возрасте. Для респондентов, которые столкнулись с репрессиями, но у которых нет подробного рассказа об аресте отца, темы одиночества/дружбы/помощи во время детства также становятся значимыми, однако несколько иначе. В тексте, с одной стороны проявляется устойчивое представление о сплоченности народа в войну, с другой стороны, значимым становится поиск «таких же как мы» в социальном пространстве села (последнее не свойственно «типичным» рассказам о войне): «У нас в деревне было три вдовицы. У одной муж помер, а у второй тоже репрессирован. И наш репрессирован. И у всех по пятёрке робят. У одной забрали на войну старшего. Но.. вот так. И все вот так, так и жили ведь. Но дружнее жили как-то, друг другу помогали. Если картошку станем садить.. Тогда не было.. и коней-то не было. Во время войны всяко было. Дак вот сегодня посадили у меня.. у нас, завтра у других» [РАИ, 1931].
Если для респондентов 1920х годов рождения либо есть главное событие - раскулачивание, репрессии - либо такого события нет и разделение проходит только по периоду войны, то у респондентов 1930-х годов рождения война однозначно становится главным переломным событием детства. Жизнь ребенка резко разделяется на периоды «до войны» и во «время войны» (для респондентов 1930-1934 г.р.) и, иногда В собранных нами нарративах день победы не всегда становится переломным событием, на периоды «во время войны» и «после войны» (для респондентов, родившихся после 1934 г.) Среди собранных нами текстов нет нарративов, в которых резко выделяются все три периода: до, во время, после войны.
В текстах, в которых центральной темой становится война, можно выделить две модели репрезентации памяти. Первая - тексты респондентов, в которых содержатся воспоминания о довоенном периоде, рассказанные самостоятельно либо подробно рассказанные о довоенном периоде в ответе на вопросы. Это чаще всего респонденты, родившиеся до 1935 г. Для них время прошлого делится: «до войны» и «во время войны», период «после войны» для них уже не входит в период детства. Вторая - тексты респондентов более поздних годов рождения, для которых память о себе начинается с события 22 июня 1941 г. либо с более позднего ухода отца на фронт. «Ну что, я ведь и... первые года, ак я не помню. А только запомнила, в сорок третьем году как вот отца провожали в армию» [ИАН, 1935].
Для многих респондентов 1930-1935 г.р. также характерно игнорирование периода детства до начала войны: «Ну, детство. Сначала, конечно, пока не было войны, детство было более или менее. До одиннадцати лет. А в одиннадцать лет началась война, и тут, конечно, детство кончилось. Папа ушёл на фронт…» [МНМ, 1930]. Событие ухода отца на фронт обычно подробно описывается по типу «яркого события»: «Его в сельсовет вызвали. Нас туда не пустили. В окно смотрим: повезли и даже машина не остановились. Машина... В окно смотрим: он помахал рукой, мы помахали, я маленька, но помню» [СВМ, 1935]. Важным событием становится также возвращение отца или известие о его гибели. Переломной может стать и потеря близких родственников из-за условий военного голода. Например, смерть шестилетнего брата и полуторагодовалой сестры.
Для респондентов значимо также начало активной помощи в хозяйстве. Некоторые респонденты в самом начале указывают, что «детства не было», потому что в шесть лет начала ухаживать за младшими детьми и выполнять работу по дому. «ИАЕ: Дак, любушка, моё детство у меня закончилося в три.. в тринадцать лет, не было ещё мне тринадцати как закончилось. А если раньше, дак у меня его и раньше не было. Я с шести ча.. с шести лет уже работала. (…) А в шести лет как работала. Я в семье была первая как бы у мамы и у папы. Ну вот. А взади меня было семеро детей. Дак я в шесть лет уже была в няньках» [ИАЕ, 1932].