Дух
Просвещения с его верой в триумфальное
движение вперед явно пережил Революцию
даже в среде ее критиков, несмотря на
террор и прочие несчастья. Можно было
сетовать на «эксцессы» Революции, что
Констан и делал, но при этом продолжать
верить как в прогрессивное шествие
истории, так и в то, что Революция
есть его часть. Таковым должно было
быть доминирующее настроение того
времени. Иначе очень трудно объяснить,
почему те, кто «реагировал» на Революцию
преимущественно в негативном ключе,
стали восприниматься и осуждаться
как «реакционеры», желающие «повернуть
время вспять». В этом выражении
проглядывает еще одно представление,
показывающее, насколько наш язык
зависит от веры в прогресс:
подразумевается, что простое течение
времени приносит человечеству улучшения,
и поэтому любое возвращение назад
оказывается гибельным.
С
точки зрения темы моего исследования
негативные импликации понятий
«реакция» и «реакционер» есть неудачное
стечение обстоятельств, и я буду
стараться использовать данные
понятия без постоянных отсылок к
ценностным суждениям. Именно по этой
причине я иногда прибегаю к альтернативным
и более нейтральным понятиям, таким
как «контрудар», «реактивный» и т.д.
Однако в большинстве случаев я все же
буду придерживаться более устоявшегося
использования, прибегая иногда к
кавычкам с целью обозначить отсутствие
у меня умысла употреблять эти слова в
уничижительном значении.
И
сследование
семантики понятия «реакция» ука-
зывает
на важные особенности «реакционного»
мышления.
По причине глубоко прогрессистского
ха-
рактера
современности «реакционеры» оказываются
во
враждебном окружении. Они противостоят
тому
интеллектуальному
климату, в котором любой сколь
угодно
высокопарной цели, поставленной на
повестку
дня
самопровозглашенными «прогрессистами»,
гаран-
тировано
позитивное отношение. Учитывая такое
со-
стояние
общественного мнения, реакционеры едва
ли
могут
начать тотальную атаку на эту цель.
Скорее они
ее
примут, искренне или нет, а затем уже
попытают-
ся
доказать, что предлагаемые или
предпринимаемые
действия
плохи; они попытаются убедить окружаю-
щих,
что данное действие по цепочке
непреднамерен-
ных
следствий приведет к
прямой противоположности
той
цели, которая провозглашается и
преследуется.
На
первый взгляд, это очень смелый
интеллектуаль-
ный
маневр. Структура аргументации
восхитительно
проста,
тогда как сам тезис довольно радикален.
Речь
идет
не просто о том, что данное движение
или данная
политика
не достигнет цели или же приведет к
неожи-
данным
издержкам, а может быть, даже и к
непред-
сказуемым
побочным эффектам, а о том, что
попытка
развивать
общество в определенном направлении
при-
ведет
к его движению ровно в противоположном
на-
правлении.
Простой, интригующий и разрушительный
(если
он действительно справедлив), этот
аргумент
пользовался
популярностью у целых поколений
«реак-
ционеров»,
был он в ходу и у более широкой публики.
В
текущих дебатах тезис зачастую
используется для
указания
на нелогичный, контрпродуктивный или,
точ-
нее,
извращенный
эффект некоторой «прогрессивной»И. Тезис об извращении
или
«благонамеренной» политической
стратегии1.
Попытки достичь свободы утопят
общество в рабстве, поиск демократии
приведет к олигархии и тирании, программы
социального обеспечения приведут лишь
к еще большей, а не меньшей бедности.
Все приводит к обратным результатам.
ФРАНЦУЗСКАЯ
РЕВОЛЮЦИЯ И ПРОВОЗГЛАШЕНИЕ ЭФФЕКТА
ИЗВРАЩЕНИЯ
Подобно
многим другим элементам реакционной
риторики, данный аргумент был провозглашен
в качестве основополагающего принципа
сразу после Французской революции.
Его можно найти уже в работе Эдмунда
Берка «Размышления о революции во
Франции». По сути, тут и не требовалась
особая изобретательность: после
того как свобода, равенство, братство
превратились в диктатуру Комитета
общественного спасения (а затем и в
режим Бонапарта), мысль о том, что
некоторые попытки достижения свободы
просто обязаны привести к тирании, так
и просилась на ум. Более того, наблюдение
о том, что демократия с легкостью
деградирует в тиранию, — это очень
давнее наблюдение. В сочинениях Берка
примечательно то, что он, во-первых,
предсказал подобный исход еще в 1790 г.,
а во-вторых, его разрозненные замечания
по данному вопросу вскоре были распознаны
как фундаментальное прозрение
относительно социальной динамики. Берк
пророчил установление «бесчестной
олигархии, основанной на разрушении
монархии, церкви, дворянства и народа.
Так кончаются все грезы о равенстве и
правах человека». Также он предвидел
вакханалию военных вмешательств во
время различного рода гражданских
беспорядков, он пророчество
вал:
«Массовые убийства, пытки, повешенные.
Таковы ваши права человека!»2
Английский
историк Альфред Коббан заметил, что
«точные предсказания Берка, касающиеся
хода революции, .. .служат свидетельством
добротной теории»3.
Но сколь «справедливой» и корректной
ни была бы теория, лежащая в основе
анализа Берка, многие его современники
были потрясены не просто силой его
красноречия, но твердостью его убеждений.
Аргумент укоренился, его повторяли
и придали ему еще более общую трактовку,
особенно в этом усердствовали
иностранные наблюдатели, которые
пытались извлечь из случившегося во
Франции практические «уроки» для своих
собственных стран. Так, Шиллер писал в
1793 г.:
Попытка
французского народа ввести святые
права человека и завоевать политическую
свободу лишь выявили его немощность и
никчемность в этом отношении; в
результате не только эти несчастные
люди, но и значительная часть Европы,
а также все столетие было отброшено
назад к варварству и рабству4.
Особенно
резкую, хотя и несколько тяжеловесную
формулировку предложил немецкий
романтик- политэконом Адам Мюллер,
близкий друг и протеже Фридриха фон
Гентца, помощника Меттерниха, который,
будучи еще молодым человеком, перевел
«Размышления» Берка на немецкий
язык. Когда Революция в итоге привела
к Наполеону, Мюллер провозгласил:
История
Французской революции представляет
собой доказательство, постоянно
подтверждаемое событиями последних
тридцати лет, что человек, действующий
по своей
воле
и не принимающий религию в расчет, не
способен разорвать те цепи, которые
сковывают его, без того чтобы не
погрузиться в результате в еще большее
рабство5.
Здесь
гипотезы Берка превращаются в жесткий
исторический закон, способный служить
идеологической подпоркой для Европы
времен Священного союза.
Удивительная
способность Берка предвидеть ход
Французской революции была приписана
силе его страстной вовлеченности в
происходящие события6.
Однако вполне можно предположить и то,
что его формулировка эффекта извращения
имеет также и интеллектуальные истоки:
он был знаком с традицией шотландского
Просвещения, которая делала упор на
значимости непреднамеренных следствий
человеческого действия. Наиболее
известным применением данного понятия
было учение о «невидимой руке» Адама
Смита, с экономическими взглядами
которого Берк был полностью солидарен.
Смит,
как и Мандевиль, и прочие (например,
Паскаль и Вико) до него, показал, как
индивидуальные поступки, движимые
жадностью и жаждой роскоши («частные
пороки» Мандевиля) — или, несколько
смягчая, движимые эгоизмом — могут
оказывать позитивное влияние на
общество и способствовать возникновению
процветающего содружества. Придавая
этой идее более поэтическое звучание,
Гете в конце столетия определил своего
Мефистофеля как «часть той силы, что
вечно хочет зла и вечно совершает
благо».
Таким
образом, была прекрасно подготовлена
интеллектуальная почва для того,
чтобы утверждать, что в некоторых
случаях может произойти прямо
противоположное. Именно это и сделал
Берк, столкнувшись с беспрецедентной
попыткой Французской революции
перестроить общество: он заставил благо
и зло из утверждения Мефистофеля
поменяться местами, он утверждал, что
итогом устремлений революционеров к
общественному благу станут зло и
бедствия, что будет полной
противоположностью провозглашаемым
целям и чаяниям.
С
одной стороны, тезис Берка представляется
(и мог представляться таковым ему
самому) лишь вариацией на хорошо
известную в XVIII столетии тему. С другой
же стороны, то был радикальный
идеологический поворот от Просвещения
к романтизму, от оптимизма по поводу
прогресса к пессимизму. Масштабные и
якобы внезапные идеологические повороты
могли происходить именно таким образом.
Формально тут требуется лишь незначительная
модификация знакомых паттернов
мысли, но новый вариант сочетается с
совсем другими верованиями и предпосылками,
он внедряется
в них и формирует совершенно новый
образ, так что тесные связи между
старым и новым оказываются почти
полностью неузнаваемыми.
В
данном случае начало такой трансформации
было положено медленным зарождением
новый надежды на мировой порядок.
Начиная с XVI в. было признано, что
религиозная экзальтация и моральные
увещевания не способны обуздать и
изменить человеческую природу, чтобы
обеспечить общественный порядок и
экономическое благосостояние. С
ростом промышленности и коммерции в
XVII и XVIII вв. многие влиятельные мыслители
стали утверждать, что некоторые
неискоренимые людские «грехи», такие
как постоянная корысть, могут, если
направить их в нужное русло, способствовать
возникновению минимально работающего,
и возможно, даже прогрессивного
общества. Для Паскаля, Вико и Гете этот
парадоксальный процесс предпола
гал
вмешательство Провидения, и это
6лаготворноеу
всепрощающее
и предупредительное Провидение
превращало зло в благо. Оптимистический
посыл данной конструкции был еще
больше усилен, когда преследование
собственных интересов посредством
торговли и промышленности перестало
считаться чем-то предосудительным и
стало, наоборот, набирать престиж в
обществе. Возможно, данное развитие
явилось результатом некоторого
неизбежного влияния цели на средства.
Если исход некоего процесса негативен,
то в долгосрочной перспективе сложно
обосновать, что те мотивы и действия,
которые приводят к нему, вполне достойны
похвалы. Верно и обратное: когда исход
благотворен, то это просто не может не
сказываться и на сопутствующих
действиях. Но раз больше нет никакого
особого контраста между средствами и
целью, между процессом и результатом,
то тогда нужда в магическом
вмешательстве божественного Провидения
становится все менее необходимой —
Адам Смит просто позволил этому
Провидению сохраниться в виде
секуляризованной и несколько анемичной
«невидимой руки»7*.
Другими словами, хотя идея божественного
вмешательства и сходила постепенно на
нет, в видении людей XVIII в. общество
крепко стояло на собственных ногах и
прекрасно функционировало. Заметим,
что образ социальной вселенной без
Бога является куда менее трагическим,
чем образ, который столетие спустя
всплывет в сочинениях Достоевского и
Ницше.
Размышления
о непреднамеренных следствиях
человеческих действий интенсифицировались
в связи с событиями Французской
революции. По мере того как стремление
к свободе обернулось террором и
тиранией, критики Революции узрели
явное несоответствие между
индивидуальными намерениями и
социальными последствиями. Божественное
Провидение вновь вошло в активное
употребление, но на этот раз в далеко
не благотворной форме: его задачей
отныне становится
разрушение
замыслов людей, чаяния которых
построить идеальное общество должны
быть разоблачены как наивные и абсурдные,
если уж не как преступные и богохульные.
Der
Mensch in seiner Wahn (человек
в плену своих иллюзий) — этот «самый
кошмарный из кошмаров», как написал
Шиллер в одной из своих наиболее
известных и на удивление консервативных
поэм (Das
Lied von der Glocke),
должен получить спасительный, хотя
и суровый урок.
Жозеф
де Местр наделяет божественное
Провидение, которое он видит в
действии во время Французской
революции, особой жестокостью. В
«Рассуждениях о Франции» (1797) он
считает делом Провидения тот факт, что
Революция породила свои собственные
длительные внутренние конфликты;
на его взгляд, если бы контрреволюция
оказалась успешной, то революционеров
судили бы в обычных судах, и тогда
произошли бы две вещи: либо вердикты
были бы сочтены общественным мнением
чрезмерными, либо, что более вероятно,
полная справедливость не восторжествовала
бы, так как суд ограничился лишь
несколькими наиболее отличившимися
преступниками
(quelques
grands coupables).
Де
Местр провозглашает: «но именно этого
Провидение не желало бы», поэтому оно
сделало все так, чтобы гораздо большее
число виновных «могли пасть ...под
ударами своих сообщников»8*.
Наконец,
почти в самом конце своей книги де Местр
предлагает экстравагантную формулировку
тезиса об извращении как самой сути
божественного Провидения. Размышляя
о том, как именно произойдет ожидаемая
контрреволюция и восстановление
монархии, он сначала утверждает, что
«массы ...никогда не получают то, что
они желают», а затем доводит эту свою
мысль до крайности:
Можно
даже указать на
уловку
Провидения (пусть мне позволят так
выразиться), состоящую в том, что если
народ употребляет усилия ради
достижения какой-то цели, то используемые
им средства отдаляют его от этой цели.
...Если кто-то захочет узнать вероятный
итог Французской революции, то
довольно будет посмотреть, на чем все
эти фракции сошлись: все они жаждали
унижения, даже разрушения Всемирного
Христианства и Монархии; отсюда
следует,
что все их усилия завершатся лишь
возвеличиванием Христианства и
Монархии. Все люди, описывающие или
обдумывающие историю, восхищались этой
тайной силой, которая играет человеческими
советами9*.
Едва
ли можно представить более радикальное
высказывание. Уверенность де Местра
в том, что Провидение следит, чтобы
результатом действий человека стала
прямая противоположность того, к чему
он стремится, напоминает о некоторых
родителях, которые, видя, что их дети
ведут себя наперекор тому, чему
их
учат, ухватываются за идею говорить
детям прямо противоположное тому, чего
они от них хотят. И конечно, большинство
родителей вскоре обнаруживают, что эта
идея далеко не так блестяща, как казалась
на первый взгляд.
Модель
божественного Провидения де Местра
вне всякого сомнения является
исключительной в смысле ее мстительности
и недвусмысленной апелляции к эффекту
извращения. Однако основная черта
тезиса об извращении остается неизменной:
человек смешон (его высмеивают как
Провидение, так и те привилегированные
социальные теоретики, которые постигают
его замысел), так как стремясь радикально
улучшить мир, он почти полностью
сбивается с пути. Можно ли найти лучший
способ представить его наполовину
глупцом, наполовину — преступником,
чем доказать, что он достигает результата,
прямо противоположного тому, который
он объявляет своей целью? Более того,
можно ли найти лучший довод против
политики, которую ненавидят, но заявленную
цель которой напрямую атаковать не
желают?
ВСЕОБЩЕЕ
ИЗБИРАТЕЛЬНОЕ ПРАВО И ПРИПИСЫВАЕМЫЙ
ЕМУ ЭФФЕКТ ИЗВРАЩЕНИЯ
Та
же самая логика рассуждения всплывает
и во время нашего следующего эпизода
— расширения избирательных прав в
XIX в. Новые основания, для того чтобы
говорить о неизбежном извращении
результата действия, отныне предоставлялись
зарождающейся социальной наукой. Для
того чтобы оценить тот идейный
климат, в котором появились интересующие
нас аргументы, очень важно быть в курсе
отношения к массам и массовому участию
в политике, распространенному в то
время.
Из-за
частых вспышек гражданской вражды в
недавней истории принято считать,
что существует тес
ная
связь между подобными выспышками и
силой, с которой противостоящие друг
другу группы граждан придерживаются
конфликтующих убеждений. Со времен
кровавой Гражданской войны, развернувшейся
в США вокруг вопроса о рабстве, все
убеждены, что расхождение мнений по
данному вопросу было очень острым и
глубоким. Но поскольку расширение
избирательных прав в Западной Европе
в XIX в. происходило относительно
мирно и постепенно, может сложиться
обманчивое представление, будто
противостояние этому процессу не
было особенно рьяным. Трудно представить
что-то более далекое от истины. В конце
концов, Европа долгое время была крайне
стратифицированным обществом, в котором
низший класс презирался как высшими,
так и средними классами. Стоит,
например, вспомнить, что писал такой
образованный и аристократичный человек,
как Берк в своих «Размышлениях»:
«Профессии парикмахера или фонарщика,
как и многие другие, не могут ни для
кого быть предметом почета. [И] если
такие, как они, индивидуально или
коллективно, начнут управлять
государством, оно будет испытывать
серьезные трудности». Далее он походя
пишет о «деградирующей, неподобающей
и зачастую вредной работе, на которую
благодаря социальной экономии обречено
столь много негодяев»10.
Подобные
замечания, сделанные походя, заставляют
предположить, что основополагающими
эмоциями Берка в отношении «низших
слоев» были не столько классовый
антагонизм и страх революции, сколько
крайнее презрение и чувство полной
обособленности, если не явного физического
отвращения. Все это напоминает
структуру отношений в кастовом обществе.
Данное настроение сохраняется и в XIX
в., и оно могло лишь усилиться за счет
массовой городской миграции обнищавших
сельских жителей, появившихся вместе
с
индустриализацией.
Вскоре это настроение дополняется
страхом — по мере того как «людишки»
Берка начинают насильственные
политические восстания, особенно в
1840-х годах. После одного из таких эпизодов
в 1845 г. близ Люцерна молодой Якоб
Буркхардт писал из Базеля:
Условия
в Швейцарии — столь отвратительные и
варварские — испортили для меня
все, и я постараюсь как можно скорее
выбраться отсюда... Слово «свобода»
звучит красиво и насыщенно, но о ней не
должен говорить тот, кто не видел и не
чувствовал своего бессилия перед
громогласной толпой, называемой
«народом», кто не видел ее своими
глазами, кто не наблюдал гражданских
волнений... Я слишком хорошо знаю
историю, чтобы не ожидать от деспотизма
толпы ничего, кроме тирании, приход
которой будет означать конец истории11.
Можно
с легкостью собрать дополнительные
свидетельства того, в какой степени
идея массового участия в политике,
пусть и в смягченной форме всеобщего
избирательного права, казалась девиантной
и потенциально опасной для значительной
части европейской элиты. Всеобщее
избирательное право было одним из
излюбленных кошмаров Флобера, регулярной
мишенью в его страстной неприязни
людской тупости. Всеобщее избирательное
право фигурирует и в его Dictionnaire
des idees recues
(Словарь
заимствованных идей), где с мрачной
иронией оно обозначается как «последнее
слово политической науки». В своих
письмах он характеризовал его как
«позор человеческого духа» и подобие
(или даже хуже) иных абсурдных понятий,
таких как «божественное право короля»
или же «непогрешимость папы». Основной
для его суждений была уверенность в
том, что «народ», «массы» всегда тупы
(idiot),
непригодны
и «недозрелы»12.
В целом свое
самое
сильное презрение Флобер приберег для
betise13*
буржуазии,
однако, будучи щедрым на презрение, он
не испытывал никаких проблем в выражении
столь же негативных чувств и по отношению
к массам; однажды он даже достиг
созвучия между этими отношениями,
написав о «мечте возвысить пролетариат
до уровня глупости буржуазии»14.
Подобные
чувства превалировали по всей Европе.
Чем более общераспространенной
становилась практика всеобщего
избирательного права, тем более резкими
становились голоса элит, находившихся
в состоянии непримиримой оппозиции к
таким мерам. Ницше считал народное
волеизъявление высшим выражением
«стадного инстинкта» (термин, которым
он обозначал все подвижки в сторону
демократии). Даже Ибсен, который по
меркам своего времени считался
прогрессивным критиком общества,
яростно нападал на идею большинства и
его правления. В пьесе «Враг народа»
(1882) герой (д-р Стокман) восклицает:
Из
каких людей составляется большинство
в стране? Из умных или глупых? Я думаю,
все согласятся, что глупые люди составляют
страшное, подавляющее большинство
на всем земном шаре. Но разве это
правильно, черт возьми,чтобы глупые
управляли умными? ...На стороне большинства
силау
к сожалению, но не
право.
Правы я и немногие другие единицы.
Меньшинство всегда право15.
Тут
мы видим интересное пересечение-столкновение
двух направлений мысли, каждое из
которых вырастает из XVIII в.: требование
политической демократии, с одной
стороны, с равными правами для всех
граждан, а с другой — с существованием
«немногих единиц», обладающих особым
привилегированным статусом. Ибсен тут
явно намекает на концепцию ге