Дипломная работа: Детство, отрочество и юность в мемуарных стихотворениях и прозе Д.С. Самойлова

Внимание! Если размещение файла нарушает Ваши авторские права, то обязательно сообщите нам

Детский опыт Самойлова - «городского мальчика, жадно впитывавшего деревенские впечатления и любившего деревню, как может любить ее горожанин» (ПЗ, 93), объединяет описания города и деревни, способствует их «социологическому» сопоставлению. Как следствие, важно, что завершение детства и нэпа, отраженное через потерю «маяка» Сухаревой башни для дома-корабля (глава «Квартира»), а в поэзии - как «выезд» из домашнего пространства в пустоту, в которой от Москвы остается только «чувство» («Двор моего детства»), показывается и на примере конца деревни: «Приехали летом 30-го года, а там уже колхоз» (ПЗ, 95).

Скорее всего, глава «Шульгино» создавалась уже после «городских» глав, т. е. в 1980-е гг. Параллельно работе над главой возникли два стихотворения, где реконструируется деревенский мир. Первое из них - из цикла «Весна» (1983): «Все тянет меня к Подмосковью. / Я связан с ним детством и кровью. / Вы слышали дудку коровью / Когда-нибудь на заре? // <…> И - да! - остается нас мало, / Кто слыхивал выхлест кнута» (321). Стихи прямо восходят к началу «полухудожественной» части в главе «Шульгино»: «Я просыпался на ранней заре от мирных выстрелов кнута и от пастушьего рожка» (ПЗ, 89). К эпизоду купания кобылы Зорьки (ПЗ, 91) отсылает и горько-ироничная строка: «Теперь уже слогом Гомера / Опишут купанье коней» (321) Ср., впрочем, эпическое описание укрощения «коричневато-красного» коня (курсив наш) в первой главке поэмы «Цыгановы» (1973-1976): Поэмы. С. 100.. Если в этом стихотворении артикулируется разность опыта поколений и утрата деревенского мира, то в чуть более позднем «В ночном» (1985) деревенская реальность предстает уже более мифологизированной. Фонетически гармоничное соположение «коня» с «иконой», его «светлый» портрет, обстановка луга и костра перекликаются с рассмотренным выше эпизодом поездки «в ночное». А образ «полунощной птицы», цыгана и грустная концовка («Сны, которым не сбыться…»: 347) выглядят как дополнительные точки для сопоставления с «цыганскими» стихами Самойлова и поздней концепцией творчества, представленной в стихотворении «Я учился языку у нянек…» (1976): «А теперь мне у кого учиться? <…> / У тебя, моя ночная птица» (236).

Таким образом, при утрате пространства детства, сопряженного с окончанием более-менее благополучного времени нэпа, у Самойлова отображается его физическое исчезновение, которое ощущается «взрослым» субъектом поэзии и прозы как личная трагедия. Но при этом состояние, ощущение детства сохраняется у героя на духовном и нравственном уровне. Одним из важнейших детских ориентиров, которые оставались для Самойлова мерилом нравственности во взрослое время, был его отец.

1.3 Отец и отцовство

Размышления об отце, С. А. Кауфмане, переплетаются у Самойлова с рефлексией о собственном родительском опыте. Впервые это соположение было сделано в стихотворении «Грусть» (1957), где образ отца соединяется с мотивом выхода из детства: «Как грустен первый шаг младенца, / И первый выход за порог. / Как он за смутной гранью детства / По-юношески одинок. // <…> Как грустны признаки старенья, / Замеченные у отца» (465). Как и некоторые другие тексты, воспроизводящие отцовский образ («- Не отрывайся, - мне сказали…», 1961; «Когда я усну наконец…», 1974), «Грусть» осталась текстом «для себя», не подлежащим публикации при жизни Заметим, что стихотворения о матери, Ц. И. Кауфман (Цукерман) (1895-1986), - «Старая мама» (1984) и «Мать ушла. И тонкий полог…» (1986) - Самойловым были напечатаны. Особая духовная близость с отцом в детстве, возможно, сказавшаяся на малом количестве опубликованных текстов о нем, подчеркивается в мемуарах: «Ни мебели квартиры, ни ее уют не были подлинной атмосферой моего младенчества. Его воздухом был отец» (ПЗ, 58).. Поэтический образ отца, выставлявшийся на обозрение читателей и критиков, складывался только из двух опубликованных текстов - «Из детства» (1956), вышедшего в печать, как мы помним, только через 6 лет после написания; «Мне снился сон. И в этом трудном сне…» (1970). Эти два стихотворения и стали отправными точками для прозаической главы об отце.

В мемуарах собственных детей Самойлов нигде не упоминает, но стихотворений им посвящено немало. Даже «Мне снился сон. И в этом трудном сне…», где воспроизводится сон об отце, «проклинающем век, людей, судьбу», адресовано скорее сыну Александру Рефлексия о взрослении Александра и необходимости установить новые отношения с ним была представлена чуть ранее в стихотворении «Тишина» (1960-1968).: «…И понимал вдвойне, / Как буду я стоять перед тобою / С таким же гневом и с такой же болью... / Мой милый сын! Увидь меня во сне!..» (183). Тема родительства продолжится написанным в том же году стихотворением «Хочу, чтобы мои сыны несли мой гроб…», предваряющим рождение второго сына Петра в августе 1970 г. Параллельно немемуарным текстам, где появления двух сыновей (Петра и Павла, рожденного в июле 1973 г.) осмысляются с привлечением библейского контекста («Для себя, а не для другого…», 1970; «В августе, когда заголубели…», 1973; «Романс седьмого дня», 1973), а также «сиюминутной» зарисовке «Выспалось дитя, развеселилось…» (август 1974), возникает своего рода диптих из непечатных текстов, где продолжается тягостное размышление о собственной смерти и преемственности. В этой точке вновь соединяются образ отца и тема отцовства: в «Когда я усну наконец…» (1974) герой Самойлова предстает в роли сына («…Тогда мой усопший отец / Коснется усталых волос»: 509), а в роли отца для своих детей - в «Потому мне и жалко…» (август 1974), которое по мотиву соловьиного пения перекликается, в свою очередь, с творческим манифестом «Ночлег» (1957): «…счастье ремесла / Не совместимо с суетою. // <…> И слышал я на сеновале, / Как соловьи забушевали! / Забушевали соловьи!» (95).

Далее, в 1976 г., в немемуарном стихотворении «Надо так, разбираясь толково…» отцовство сравнивается с постижением иного наречия - языка ребенка (что подразумевает не только маленьких Петра и Павла, но и уже 23-летнего Александра Ср. мемуарный взгляд А. Давыдова: «Не скажу за других детей, но я, старший, постепенно стал для Отца не только узелком опасений и сгустком чувств, а и частым, если не постоянным внутренним собеседником - партнером по диалогу с самим собой» («День 23»: Давыдов А. 49 дней с родными душами. М., 2005. С. 53).): «Надо так <…> / Узнавать о своих сыновьях, / Словно без толмача разбитного / Путешествуешь в чуждых краях» (234). В том же году мотив языка возникает в другом тексте: «Я учился языку у нянек, / У молочниц, у зеленщика…» (236) Его обстоятельный разбор с привлечением контекста написания и обнаружением «пушкинского» подтекста см.: Немзер А. С. Два «московских» стихотворения Давида Самойлова. С. 167-175.. Это стихотворение дублирует перечисленные в прозе реалии московского быта 1920-х (глава «Квартира»), но, как кажется, содержит в подтексте и фигуру отца, речь которого (шире - язык) сыграла одну из ключевых ролей в детстве Самойлова. Домашнее, дошкольное «образование» мальчика в среде «рабочей интеллигенции» было связано, как описано в главе «Сны об отце», с транслированием культуры со стороны отца - пересказыванием маленькому Самойлову древнегреческих и древнеегипетских мифов, библейских сюжетов (ПЗ, 62-63). Об этой стороне воспитания было сказано и в ранее написанных стихах. В «- Не отрывайся, - мне сказали…» утверждалась невозможность разрыва с родной землей (блоковской «Русью» (1906), фон которой угадывается здесь), привязанность к могиле отца - и к родному языку: «Как оторвусь я от наречья, / Что переполнило меня!» (472). А в том же «Из детства» именно отец знакомил героя с древнерусской историей - и Пушкиным, который, в свою очередь, транслировал ее (через Н. М. Карамзина) в «Песни о вещем Олеге» (1822) Функция Пушкина как творческого наставника в зрелости (когда утрачена не только Москва детства, «учившая» языку, но и отец) введена в подтекст того же «Я учился языку у нянек…»: Немзер А. С. Два «московских» стихотворения Давида Самойлова. С. 173. Примечательно, что «Пушкин» же иронично возникает в «Памятных записках» как одно из первых узнанных Самойловым слов, отнесенных к языку улицы: «Рано пришедшее слово - Пушкин. Я стою на кухонном окне. Мне говорят: “Гляди - Пушкин. Пушкин - козел”» (ПЗ, 40)..

Опираясь на дневниковое свидетельство М. С. Харитонова, можно установить, что работа над главой «Сны об отце» шла после окончания глав «Дом» и «Квартира», т. е. не раньше 1980 г.: «[Самойлов] cказал, что хочет написать об отце, хотя это очень сложно» Запись от 9-11 мая 1980 г.: Харитонов Марк. Стенография конца века. Из дневниковых записей 1975-1999 гг. Mьnchen: ImWerdenVerlag, 2010. С. 84.. В цитируемой Харитоновым реплике угадывается план главы - описание характера отца, упоминание рассказывания им библейских легенд сыну, рассуждение о еврейской идентичности. К прорабатыванию замысла относится и чуть более ранняя дневниковая запись Самойлова, коррелирующая со стихотворениями о «выезде»: «Понял постоянные сны об уходе отца. Он ведь не уходит, а остается на пл. Борьбы. Ему переезд оттуда был чужд» Запись от 21 сентября 1979 г.: II, 132. Ср. также с фразой в главе «Сны об отце»: «Сны об уходе - может быть, о моем уходе от него» (ПЗ, 58), и с началом главы.. Трудность работы над этим сюжетом, скорее всего, была связана с его предельной интимностью и необходимостью сочетать «личное» с «объективным» - заявленную в конце главы «Дом» установку (оценку собственного «я») с попыткой «отца из моих составных частей («кусков самочувствия». - ПЗ, 47) особо выделить и к этой части особо присмотреться» (ПЗ, 59).

В главе «Сны об отце» пересекаются нарративные стратегии, использованные в предшествующих главах. Здесь видны и «открытость» нарратива (подчеркивание сложности «выделения отца из себя», парадоксально не сочетающейся с «воссозданием правды»; призыв к самому себе: «Вспоминай осторожно!» - ПЗ, 59), и реконструкция детского видения мира (напр., в описании игрушек и «бедных» подарков отца, которые «нужно приласкать» - ПЗ, 60), и историко-социологическое осмысление еврейского и религиозного вопросов, сопряженное с анализом отцовской системы ценностей (ПЗ, 63-75).

Новаторским ходом, повышающим степень интимизации воспоминания, становится осмысление двух собственных стихотворений, инкорпорирование их в мемуарную реальность. Происходит сложное совмещение нескольких временных планов. Глава открывается описанием повторяющегося «сейчас» сна об уходе и отчуждении отца, продолжается цитированием стихотворения о том, что грезилось ранее («Мне снился сон. И в этом трудном сне…»), а затем - реконструкцией эпизода, который показан вроде бы в реальной плоскости, но в то же время выглядит и как описание другого, третьего сна:

«Дождь идет. Осень. Сумерки. Я иду по городу, руки затолкав в карманы. Иду отцовской походкой, усталый. У меня болят ноги* (примеч.: «Так это же сон про это. Не только в антураже смерти»). Я думаю о доме и о работе. Я - отец. Но думаю почему-то: “Бедный папа!”. И слезы наворачиваются на глаза. И он - я знаю, - так же бредя по дождливому городу, полный забот и усталый, думает: “Бедный сын!”» (ПЗ, 58).

При обращении к стихотворению «Из детства» эта тройная перспектива из снов не заканчивается, а как бы вбирает текст в себя, изымая его из одной «литературы» и добавляя в другую: «…в стихотворении “Я маленький. Горло в ангине” я плачу не о бренности мира, это литература. Я плачу об отце» (Там же) Справедливости ради стоит отметить, что «бренность мира» как категория раннего детства все же отражается в пространстве самойловских мемуаров. Утверждение о «раннем ощущении непрочности мира» (ПЗ, 42), с которым связано бережное отношение к вещам, возникает еще в главе «Квартира»: «Вещи у нас в квартире уважаемые. Папа искренно огорчается, когда у нас что-нибудь портится или ломается. И я редко что-нибудь порчу или ломаю» (ПЗ, 41-42). В главе «Сны об отце» оно выражается в отношении других вещей - папиных подарков (ПЗ, 60); след его виден и в описании ожидания папы с работы: «…если он чуть запаздывает, фантазия рисует мне страшные картины. Мне чудится, что он попал под трамвай. Меня охватывает озноб. Это уже на всю жизнь - фантазия делает ожидание для меня мучительным» (Там же). Боязнь смерти папы отражалась и в отроческом дневнике, соединяясь с рассуждением о болезнях в семье, что, в свою очередь, можно считать одним из «источников» стихотворения «Из детства» (См.: I, 46-47).. Реалии из этого текста возникают и дальше, но, несмотря на видимое сходство с оригиналом («Вспоминай осторожно! Я маленький. Горло в ангине. Это у меня бывало часто. <…> Особая тишина стоит в нашей квартире, когда я болею, какая-то жужжащая, как прялка, тишина»: ПЗ, 59), воспоминание продолжает восприниматься как «сон» Ср. наблюдение о возможном соотнесении (в свете фигурирования в главе «Сны об отце») стихотворения «Из детства» с «Лесным царем» Гете-Шуберта: Немзер А. С. «Мне выпало счастье быть русским поэтом». С. 64.. В то же время эпизод «из детства» постулируется как вечно длящееся событие, воспоминание об «одном дне» длиною в жизнь (Там же) - это отсылает, в свою очередь, к стихотворению «Повтори, воссоздай, возверни…» (октябрь 1979), созданному примерно в то же время, что и упомянутая дневниковая запись о прикованности образа отца к дому детства.

Далее, уже в историко-социологической части главы, среди размышлений о включении и включенности еврейского народа в русскую среду затрагивается и вопрос языковой идентичности (ПЗ, 74). Начавшись открытой отсылкой к «обнародованным» стихотворениям об отце, нарратив, таким образом, приводит к «подводной», подтекстуальной категории языка, введенной в не публикуемые стихи.

В лирике Самойлова 1980-х гг. тема детства получает не такое подробное отражение, как в предыдущие периоды. Помимо миниатюрной зарисовки «Вечером» (1985), скорее всего, не связанной с персональным детским опытом автора, существенно, может быть, отметить два других текста. Стихотворение «Шарманщик» (1982) воспроизводит персонажа старой Москвы, который упоминался в описании уличной жизни во «Дворе», «Дворе моего детства» и главе «Дом». С одной стороны, реалия остается сопряженной с пространством самойловского детства («Сидит он в подвале на Трубной»: 315). Но в позднем переосмыслении фигуры шарманщика акцент делается не на внешнем, а внутреннем, на психологии «маленького человека» и соотнесенности «бедного величия» его искусства с его низким социальным положением. Нетрудно угадать в этом образе аллегорию поэта, который своим искусством потешает публику, оставаясь при этом внутри глубоко несчастным. Взрослый взгляд на тему детства прослеживается и в триптихе «Старый цирк» (1987), полемичном по отношению к раннему «Цирку». Если там изображаемое не выходило за рамки циркового шоу и конфликт отцов и детей решался скорее в пользу последних, то в открывающем поздний цикл стихотворении «После представления» представлен злой, грубый закулисный мир цирка, в котором отсутствуют нравственные ориентиры. А ребенок, «ангел цирка» (405), который появляется в финале, хотя и находится в верхней точке шатра (куда был направлен взгляд детей в раннем «Цирке»), уже, кажется, неспособен противостоять этой потерявшей надежду реальности. В завершающем цикл стихотворении «Лев в неволе», где ощущаются интонации В. С. Высоцкого, вновь угадывается образ поэта-артиста, противопоставленного публике, но не видящего возможности перестать играть перед ней льва и ощущающего оттого свою власть над ней. Этот цикл и своим названием указывает на пересмотр раннего восприятия детства, что можно считать новым отображением отдаленности от него (ср. упомянутое выше стихотворение из цикла «Весна»).

Впрочем, наверное, нельзя сказать, что стихотворения последнего десятилетия самойловской жизни выстраивают новую концепцию видения детства. «Мемуарное» понимание темы, основанное на эволюции от стихотворений с детским взглядом на мир к открыто автобиографическим текстам, остается прежним. В системе Самойлова детство оказывается конечным, прерванным. Память о нем тяжела, потому что поэт осознает, что это точка невозврата - как в пространстве (утрата дома, быта, старой Москвы), так и в человеческом смысле (утрата отца). Отчасти предпринимаются тщетные попытки вновь обрести «свое» детство в «чужом», но от взрослого видения мира отказаться так же невозможно, как и повернуть время вспять. При всем этом детство мыслится как психологическое и моральное состояние, которое продолжается и по сей день, а изначальная сущность поэта, сформированная в раннем возрасте, неотделима от трансформаций, произошедших с ним впоследствии. Поэтому для осмысления себя в настоящем необходимо возвращаться к истокам своего «я» и исследовать их одновременно через реконструкцию изначального взгляда на мир и через его зрелое понимание. Актуальность этих возвращений обусловлена не только психологической стороной дела, но и тем, что именно в детстве произошла поэтическая инициация, началось творческое взросление, которое продолжится уже в отрочестве и юности.

Источник: https://otherreferats.allbest.ru/download/1216441/