Недооценивать значение этих объективных причин формирования поведенческих стратегий населения, конечно же, нельзя. Они, несомненно, влияли на протестную активность человека в эпоху, когда вся его жизнь едва ли не нацело зависела от воли власть имущих, а также от враждебных сил природы. Жизненная нестабильность зачастую порождала колебания и неустойчивость психики, а те, в свою очередь, становились доминантами острых эмоциональных переживаний простолюдинами окружающей действительности и себя в ней. Этими интуитивно прочувствованными или рационально осмысленными обстоятельствами и могли воспользоваться самозваные претенденты на имя и/или статус царя, либо выдававшие себя за кого-либо из его родственников. Нередко возникавшее в столь сложных ситуациях структурное напряжение общества в результате, например, неурожая и голода, предоставляло самозванцам благоприятную возможность заявить себя в роли народного защитника и благодетеля широкой раздачей обещаний заботы о бедных и обездоленных. Когда же народу живется хорошо, у него нет причин для проявления недовольства, и не имеется поводов с доверием относиться к достаточно сомнительным личностям, выдвигавшим кощунственные претензии сакрального характера.
Однако выбор социальных низов - поддержать или нет, как правило, неизвестного им человека, вдруг сообщавшего, что он «истинный» царь, в значительной мере зависел не просто от наличия тех или иных обременительных повинностей у населения, но и от степени их тяжести. В одних случаях, они могли уже успеть довести людей до крайней точки терпения, когда приходилось искать эффективные способы реагирования на усугублявшуюся ситуацию. В других же - терпение еще не было полностью исчерпано, а потому многие готовы были по-прежнему надеяться на возможность благополучного разрешения проблемы иными, более мирными путями.
Именно в отношении таких, как последние, испанский философ Х. Ортега-и-Гассет проницательно заметил, что для обыкновенного «среднего» человека прошлого «жизнь была синонимом тяжелой судьбы как в экономическом, так и в физическом смысле», он ощущал «свое существование как давящий груз запретов, который надо нести на своих плечах, для него не было другого выбора, как приспособиться к своей ноше, устроив ее поудобнее на спине».
Признание непосредственного действия социально-экономических детерминант в народных выступлениях было уже свойственно ряду дореволюционных авторов. Вот, например, характерное для них суждение историка А.Г. Брикнера: «Толпа недовольных нуждалась в вожаках для мятежных действий, - отмечал он. - Чем многочисленнее были угнетенные, тем легче распространялось известие о правах того или иного искателя приключений на престол. Появление самозванцев почти всегда находится в самой тесной связи с надеждою низших классов народа поправить свое положение».
Однако установление прямой причинно-следственной зависимости при объяснении протестных эпизодов нашей истории было особенно распространено в рамках советской историографии: «Мысль о том, что с устранением «боярского царя» и с воцарением «крестьянского» будет исправлена несправедливость общественного строя, являлась плодом наивного монархизма. Это консервативная черта мировоззрения крестьян; однако, утопическая вера в царскую помощь отнюдь не парализовала их активных действий в борьбе с крепостническим гнетом и произволом царских властей».
Нам представляется, однако, более убедительным, выдвинутый в современной историографии тезис о необходимости ментального, а не количественного «измерения» народных тягот - считать надо не общий их объем, а то, как они воспринимались самими простолюдинами. Необходимо отдавать отчет в том, что аксиологические маркеры «хорошо» и «плохо» при анализе положения трудящихся масс не могут быть универсальным измерителем их бедствий - они имеют не абсолютный, а относительный характер. Один и тот же в цифровом выражении размер повинностей мог неодинаково оцениваться социальными низами, и, соответственно, вызывать различные реакции. Потому в истории народного протеста не редки были случаи, когда бунтовали отнюдь не самые подневольные и закабаленные в экономическом отношении группы населения.
В контексте подобных рассуждений принципиально важной выглядит позиция историка О.Г. Усенко, подчеркнувшего, что «понятия «угнетение (гнет)» и «эксплуатация» не тождественны. Эксплуатация - чисто экономическая категория: это регулярное изъятие прибавочного продукта (частично или целиком) у непосредственных производителей. Угнетение же - понятие социально-психологическое, а именно принуждение человека к чему-либо вопреки его воле и/или ограничение свободы его жизнедеятельности, вызывающее у него какие-либо негативные эмоции.
«Усиление гнета» могло происходить и при неизменности характера и уровня эксплуатации. Все дело в том, как и чем эксплуатация оправдывалась, насколько она выглядела нормальной или терпимой для тех, кто был ее объектом».
Иными словами, объективно существовавшим социальным, политическим и хозяйственным лишениям, чтобы превратиться в действенные катализаторы народного протеста, в субъективном своем преломлении в сознании простолюдинов требовалось быть осмысленными в качестве несправедливых и даже неправедных. В ходе этой познавательной процедуры на уровне массовой психологии актуализировались приемлемые для общественных низов способы истолкования причин этой неправедности. Причем характер и содержание такого рода объяснений должны были укладываться в привычные стандарты традиционного мышления. Неудивительно, что они нередко интерпретировались сквозь призму доминировавшего в ту эпоху народного монархизма. «Для почти полностью неграмотного, лишенного всех гражданских прав крестьянства, верившего в доброго царя, самозванец был единственной возможностью компенсировать политические, социально-экономические и религиозные притеснения. Он был тем знаменем, которое могло поднять крестьян на восстание».
С этими обстоятельствами во многом было связано распространение в разных регионах страны монархических слухов с позитивной информационной тональностью, «не было ни одного десятилетия без появления слухов об уже состоявшемся или приближающемся «возвращении» «подлинного царя» и «спасителя» народа, который, будучи изгнанным с престола дворянами, долго «скитался» и теперь решился вернуть трон и создать справедливое царство». По мнению социальных психологов, слух - это, прежде всего, «теневой мир, своего рода черный рынок информации: ценность слуха в том, что он неофициален, сообщается своим, а значит - о чужих. Иначе говоря, слухи - это вести обо всем интересном чужом (или как бы чужом, в модусе отстранения от него) для своих. Тем самым делается первый шаг к стратификации общества в обыденном сознании: мир привычно и устойчиво поделен на своих и чужих». К тому же, «массовые слухи, и питающая их среда, ментальность - симптомы и продукты разлома стабильного общества, его перехода к иному состоянию».
Нечто подобное имело место в нашем случае, когда низшие сословия, столкнувшись с насильственным проникновением в их жизнь культурных инноваций, пытались найти приемлемые формы осмысления менявшейся окружающей действительности, выработать адекватные реакции на них. Как отмечает исследовавший этот вопрос на конкретных материалах XVIII-XIX веков историк И.В. Побережников, «особое место в народной монархической концепции» занимали «милостивые царские указы», которые «нередко использовались для оправдания протеста его участниками. При этом в качестве «милостивых указов» могли выступать реальные указы, подвергнутые утонченной интерпретации; подложные указы; пожелания социальных низов, приписанные ими царской воле (подобная приписка могла осуществляться вполне искренне, настолько велика была в народе вера в царя, в его неподдельную заботу о народном благе)».
Но, вспомним, что в старину «политическое мышление угнетенных традиционно искало причины своих бед в злой воле отдельных лиц, не связывая эти беды с самим царем».
Поэтому, когда долгожданные народные чаяния высочайшей справедливости не сбывались, начинали, как правило, распространяться всякого рода социальные утопии, а также слухи о скором появлении «подлинного» государя, который с помощью народа призовет к ответу своих нерадивых слуг и покарает неблагодарных бояр-»изменников». «Слухи всегда окружали тех царственных особ, которые никогда не правили, или правили очень недолго, или умерли молодыми. Они оставались незнакомыми, таинственными, что порождало мечты о хорошей жизни при несостоявшемся царствовании. Поэтому весь феномен самозванства относился к сфере фольклора, мифа, былины и героической поэзии, в которой всегда находила прибежище душа униженных и угнетенных».
Иначе говоря, грядущий успех самозванцев во многом «программировался» специфической информированностью населения, когда массовому сознанию приходилось «питаться» слухами, которым невозможно было не верить, а потому люди быстро и охотно выдавали желаемое за действительное. Показательно, что «единицами слуха … являются экстраординарные события и герои. Личность героя (она часто отмечает и окрашивает собой и значимость события) определяется его статусом - явным или скрытым и особыми способностями (опять-таки скрытыми или явными).
Существенно само противопоставление явного и скрытого, игра слуха (и его инициатора, автора, рассказчика) на этой двузначности».
В такой непростой ситуации в мировосприятии социальных низов реанимировались разного рода архаичные культурные установки. Весьма значимой для них становилась мифологема «золотого века» как результат идеализации былых времен традиционным сознанием. Следовательно, в большинстве случаев оно являлось не новаторской силой, а неотъемлемым фрагментом уже существовавшей системы общественных коммуникаций. Иначе говоря, протестная активность простонародья, в том числе, появление самозванцев и действия их сторонников, по сути дела, оказывались важнейшим психологическим стабилизатором традиционной социально- политической структуры.
Когда в определенном временнум и пространственном локусе объективные и субъективные факторы жизни обездоленного люда взаимно дополнялись, шансы самозванца получить поддержку от жителей данной конкретной местности значительно возрастали. Причем, ни у кого из поселян, как правило, не находилось принципиальных возражений в смысле невероятности происходящего. Появление «подлинного» монарха не считалось чем-то невообразимо фантастическим и, в общем-то, мыслилось как теоретически возможное. Его сакральные претензии, конечно, вызывали специфическую реакцию в виде всеобщего удивления, но в целом они вполне вписывались в привычные стандарты традиционной культуры.
Однако от первичной поддержки до завоевания полного признания и безоговорочного доверия было необходимо, чтобы и претендент своим видом и последовательными действиями совпадал с образом «истинного» царя, каким он отложился в мифологической памяти социальных низов. В традиционной системе ценностных координат он виделся фигурой полностью гармоничной, в которой все соответствовало столь высокому происхождению и предназначению: благородная внешность, внутренние качества, добродетельное поведение, изысканные манеры, грамотная речь, образованность, «подходящее» окружение и т.д.
К самозванцу изначально предъявлялись конкретные требования, признаковые характеристики которых оценивались и семиотизировались через традиционные архаичные механизмы. Известно, что в подобных неоднозначных и проблемных ситуациях обычно использовались приемы акцентирования релевантных для опознаваемого объекта признаков с целью его идентификации на основе имевшихся в «копилке» народного опыта «типовых» образцов для сравнения. Так происходило и в тех потрясающих воображение публики случаях, когда перед ней вдруг представал не кто иной, как кандидат на высочайшее имя и/или статус. «В народном сознании, - отмечает О.Г. Усенко, - хранился определенный набор шаблонных ситуаций и их оценок, стереотипных схем («архетипов сознания»), которые накладывались на явления действительности и помогали в них разобраться».
Неотъемлемыми атрибутами «истинного» венценосца считались неизменное царское благочестие, его богоданность и богоизбранность, государева законность и неизбывная справедливость в различных их проекциях и планах социального выражения. Среди отличительных признаков «законного» претендента на престол были «поддержка самозванца «всем миром», а также удачливость претендента, свидетельствующая о его Богоизбранности. Массовая поддержка могла опираться на признание претендента «подлинным государем» со стороны авторитетных лиц или свидетелей, которые-де знали его еще в бытность царем». Наконец, в памяти простонародья имелся «определенный план действий, который предписывался каждому самозванцу. Суть его заключалась в вооруженной борьбе с «изменниками» и походах на Москву (в XVIII веке - сначала на Москву, а затем на Петербург). Действовать как-то иначе значило разоблачить себя. Ведь «законный» царь для того и «объявлялся» народу, чтобы с его помощью вернуть себе власть».
Обратим внимание, что с давних пор в рамках официальной идеологической доктрины российским государям предписывалась важная миссия защитника незыблемости православия. Так воспринимали функции монархов и социальные низы. Но именно в этом смысле политика конкретных владетелей престола, начиная минимум с середины XVII века, оценивалась народными массами как далеко не безупречная. Ничем, как казалось, не оправданное надругательство над верой предков в контексте традиционной ментальности многими осмысливалось как следствие непрерывной вереницы сидящих на троне неблаговерных царей. Эта идея вполне сохраняла свою актуальность и на протяжении XVIII столетия. Как подчеркивает историк Н.С. Гурьянова, для имевших популярность в народе старообрядческих сочинений было характерно конструирование идеализированного образа царя, которому, однако, ни один правящий монарх в полной мере не соответствовал.