Материал: Mescheryakov_A_N_Drevnyaya_Yaponia_1417_kultura_i_text

Внимание! Если размещение файла нарушает Ваши авторские права, то обязательно сообщите нам

дожила до сегодняшнего дня).

Поэзия «Кодзики» и «Нихон секи» не представляет собой самостоятельного носителя смысла, независимого от других форм освоения мира: поэзия вплетена в ритуал (многие песни, как это явствует из текста сводов, составляют часть ритуального действа, сопровождаемого танцами и музыкой) и прочно сцеплена с прозаическим повествованием. Вследствие этого анализ поэзии невозможен без учета широкого контекста ее бытования. Ввиду недостаточности сведений о зрительной его стороне, наше понимание места, роли и функций поэтического текста неизбежно ограничено. Мы можем лишь констатировать раннюю традицию включенности поэзии в прозаический текст, где поэзия не служит сугубо нарративным целям, выполняемым прозой. Всегда вложенная в уста конкретных персонажей повествования, поэзия (при условии запрета на обычную коммуникацию) становится эквивалентом прямой речи, обычно маркируя, как отмечает Л. М. Ермакова [Ермакова, 1988, с. 66], ритуально вы-, деленную ситуацию (сватовство, свадьбу, пир, похороны, обмен дарами и т. д.). С помощью песен персонажи ведут диалог,

45

который зачастую непонятен без прозаического обрамления. Обмен репликами осуществляется и прозаическими средствами, но именно поэзия отмечает наиболее значимые его фрагменты наибольшей эмоциональной и ритуально-этикетной напряженности.

Уже в «Кодзики» и «Нихон секи» видна тенденция, закрепленная дальнейшим развитием японской поэзии: «длинные песни» («нагаута», не имеющие фиксированного числа составляющих их синтагм) более склонны запечатлевать ценности общезначимые, в то время как «короткие песни» («танка», 31 слог)* служат для отражения мировидения, менее зависимого от коллективного сознания и ритуала.

Эта книга посвящена по преимуществу «времени историческому», так что разбор текстов, функционирующих по законам «времени мифологического», увел бы нас слишком далеко от главных целей повествования (основные вопросы, связанные с наиболее архаическими

пластами японской поэзии, достаточно полно рассматриваются в работе Л.

М. Ермаковой [Ермакова, 1991!]). Поэтому, выявляя очередность появления жанров японской словесности, мы не задерживаемся на поэзии «Кодзики» и «Нихон секи», а непосредственно обращаемся к первой поэтической антологии — «Манъёсю» (текст см. [Манъёсю, 1957], русский перевод [Манъёсю, 1971]), материалы которой с наибольшей полнотой позволяют выявить особенности становления поэзии в качестве одной из форм освоения действительности в эпоху начавшейся жанровой диверсификации сознания, когда «песня» до некоторой степени получает статус «стихотворения», т. е. начинает обладать самостоятельной ценностью.

«Манъёсю» появляется на свет во второй половине VIII в. Название памятника истолковывается по-разному — «Собрание десяти тысяч листьев» или «Собрание десяти тысяч поколений». Возможно, что многозначность, столь любимая японскими поэтами, была заложена в самом замысле составителей. Уподобление человеческой жизни жизни растительной было распространено в древности. Так, в («Илиаде» говорится:

Сходны судьбой поколенья людей с поколеньями листьев: Листья — одни по земле рассеиваются ветром, другие Зеленью снова леса одевают с пришедшей весною. Так же и люди: одни нарождаются, гибнут другие.

Перевод В. Вересаева

Возможно, что именно многозначность, закрепляемая в поэзии на уровне приема («какэкотоба» — поэтическая омонимия), является одним из тех недостающих звеньев в эволюции японского стиха, поисками которых заняты исследователи, старающиеся установить преемственность между поэзией мифологической и авторской. Принципиальная полифункциональность, многозначность мифа находит выражение в этом приеме [Ерма-

* Вопросы, связанные с метрической организацией стиха и средствами его художественного выражения, не входили в нашу задачу. Отсылаем русскоязычного читателя к книгам [Глускина, 1979], [Воронина, 1978].

46

кова, 1988]. Пожалуй, именно такой подход, пытающийся представить поэтический прием как сгусток мифологического сознания, является наиболее многообещающим.

Что же касается названия «Манъёсю», то нам хотелось бы обратить внимание на его преемственность по отношению к названию мифологического раздела «Нихон секи» («камиё»). В состав обоих названий входит иероглиф «ё», обозначающий некую временную протяженность, модулем которой является поколение. Ранее сквозное употребление этого понятия оставалось незамеченным. Однако если исходить из содержания памятников и ценностных характеристик культуры в целом, подобная связь не покажется случайной. Толкование «ё» в названии «Манъёсю» как «листья» хотя и возможно, но в данном случае все-таки вторично. Если же понимать название «Манъёсю» как «Собрание тысяч поколений [людей]», то идейная концепция развития (при понимании культуры в качестве единого текста, не расчлененного на отдельные памятники) получает преемственность и завершенность: боги->- императоры-*-люди (т. е. мифология —>-квазиистория-»- история). С точки зрения поэтологи-ческой последний член этой триады выражает принципиально новый этап развития стихотворства (переходное к индивидуальному, персональному, частично десакрализованному), который осознавался и самими носителями культуры.

Если наша мысль верна, то будет необходимо пересмотреть также традиционный перевод «камиё» и обозначение второй части «Нихон секи». Нам представляется, что более точно было бы говорить о «поколениях богов» и «поколениях императоров», а не об «эре богов» и «эре императоров», как это принято ныне. Таким образом, генеалогический код, о котором говорилось в разделе, посвященном истории, представляет собой не узкожанровую историческую категорию, а типологическое и стадиальное свойство сознания.

Антология «Манъёсю» подвела определенный итог многовековой истории японоязычной поэзии («вака»). Сам факт фиксации текста может свидетельствовать либо о развитом литературном творчестве, непременно требующем письменного закрепления, либо о том, что прежний способ бытования поэзии уже не может существовать в

привычных рамках устной словесности.

Побудительные мотивы к составлению «Манъёсю», безусловно, следует видеть в сочетании обоих вышеназванных объяснений: в антологии представлен обширный хронологический срез протяженностью по меньшей мере в полтора столетия — с начала VII по середину VIII в. Стремительное внедрение китайской культуры в жизнь японского двора в значительной степени ускорило вызревание едва наметившихся тенденций и привело к длительному сосуществованию двух разных видов культур (письменной и дописьменной). И хотя при составлении антологии ее «авторы» пользовались личными собраниями некоторых поэтов,

47

устная традиция наложила на текст «Манъёсю» заметный отпечаток, заставив, в частности, использовать иероглифику фонетически (яп. «манъёгана»), чтобы сохранить звуковую основу «песен Ямато» (здесь уместно вспомнить про исторические хроники, где превалирует семантическая функция иероглифики).

В корпус «Манъёсю» входит 4516 сочинений (издание серии «Нихон котэн бунгаку тайкэй»). Более половины из них не имеют авторской атрибуции. Остальные стихи принадлежат кисти около 530 авторов, большинство из которых представлены одним или двумя произведениями. Среди авторов «Манъёсю»— императоры и члены правящего рода, придворные различных рангов, чиновники, пограничные стражи и их родственники, монахи и монахини.

Несмотря на подавляющее количественное преобладание «короткой песни» танка, ставшей ведущей формой стихотворства к VIII в., в «Манъёсю» содержатся также и более архаичные формы: 266 нагаута (не ограничены размером) и 60 сэдока (38 слогов).

Антология -состоит из 20 свитков, весьма различных по размеру, содержанию и организации поэтического материала. Составители «Манъёсю» еще не успели выработать единых принципов построения

поэтического материала, что столь характерно для будущих «императорских антологий» (была ли «Манъёсю» составлена по императорскому повелению, остается невыясненным). Тем не менее многое из того, что зачастую кажется современному читателю механическим соединением разнородных текстов, имело определенную структуру, получившую в дальнейшем более строгое воплощение.

Сама попытка не просто зафиксировать имеющиеся тексты, а упорядочить их в соответствии с определенными принципами свидетельствует о применении письменности не только в качестве технического инструмента мнемонии, но и в качестве средства создания нового текста. В этом смысле письменность ко времени составления «Манъёсю» уже являлась фактором, формирующим новые парадигмы текстовой (а значит, и психотипической) деятельности.

Немногочисленные ранние образцы японской поэзии, сохранившиеся помимо «Манъёсю», свидетельствуют о том, что отдельное стихотворение не обладало самодостаточным смыслом и получало санкцию на существование, лишь будучи включенным в некоторую последовательность, где оно образовывало один из ее элементов [Миллер, 1975; Миллер, 1981, с. 138— 139].

Сознание того, что антология обладает более высоким, нежели личное собрание, общественным статусом, надолго определила нормы бытования поэзии. Время не сохранило личных собраний поэтов, ибо они не обладали в глазах современников общезначимой ценностью. Судя по редакторским замечаниям, сохранившимся в рукописях «Манъёсю», мы можем лишь отме-

48

тить, что эти сборники (упоминаются четыре авторских сборника), еще не представляли собой продукт целиком авторского творчества: в них входили стихи как самого поэта, так и других, зачастую анонимных авторов. Представлены в них и образцы фольклора. Однако само существование личных сборников свидетельствует о выделении поэзии в самостоятельную область творчества и о предпосылках, пока еще весьма

Источник: https://studfile.net/preview/16573038/