Сколь
многие реформы подвергаются поруганию
от твоего имени!»
Лирические
воззвания Лоуи к свободе, сданной во
имя расширения избирательных прав,
вполне подходили к финальному аккорду
речи, но в основном тексте его речи
можно найти несколько более подробные
размышления о том, какой именно вред
воспоследует из предлагаемого
законодательства. Основной тезис вовсе
не является неожиданным: распространение
права голоса на рабочий класс и
нищих, как считалось, логически
должно было привести к тому, что
большинство в парламенте и правительство
примут меры для конфискации имущества
у богатых — напрямую или посредством
грабительского налога. Тем самым
окажется нарушенной базовая свобода
— право владеть имуществом и накапливать
его. Лоуи откровенен в этом вопросе:
В
другом месте Лоуи умело использует
авторитет Маколея, который был одним
из творцов и пылких адвокатов Билля о
реформе 1832 г., но который резко возражал
против всеобщего избирательного права
на том основании, что оно, по его мнению,
просто обязано было привести к
«ограблению» богатых. В своем знаменитом
письме к американскому корреспонденту
Мако- лей написал: «Я уже давно убежден
в том, что сугубо демократические
институты рано или поздно уничтожат
или свободу, или цивилизацию, или и то,
и другое»16.
Данный аргумент был двояким: ограбление
богатых,Я либерал... И я считаю величайшей опасностью... Предложение. .. Забрать власть у собственности и разума и передать ее в руки тех, чья жизнь посвящена непрестанной борьбе за существование15.
вытекающее
из всеобщего избирательного права,
само по себе станет посягательством
на базовую свободу — свободу владеть
собственностью; более того, попытка
ограбить богатых скорее всего приведет
к военному вмешательству или к
диктаторскому правлению, следствием
чего будет гибель свободы. В подтверждение
последнего утверждения Маколей указывал
на то, что введение всеобщего избирательного
права во Франции после революции 1848 г.
вскоре привело к установлению режима
Луи Наполеона с его «деспотизмом,
пустыми трибунами и порабощенной
прессой»17.
Помимо
тревоги относительно прав собственности,
главным возражением против «демократии»
в целом и против реформы избирательной
системы в частности стал страх за
стабильность парламентских институтов
Англии, а также за сохранение гражданских
свобод. Тот факт, что беспокойство
противников реформы 1832 г. оказалось,
что показали последующие десятилетия,
безосновательным, не отвратило
консервативных мыслителей от тезиса
о том, что, несмотря на спокойную
обстановку всех прошедших лет, новая
реформа будет иметь просто катастрофические
последствия. Историк УЭ.Х. Леки сделал
еще один шаг и в 1890-х годах нарисовал
«золотой век», наступивший в эпоху
между двумя реформами. Этот век пролетел
для Англии незаметно, и собственно, она
сама по глупости его и прервала: «Мне
кажется, что мир не знал лучшей
Конституции, чем та, что существовала
в Англии между реформой 1832 г. и
реформой 1867 г.»18
Враждебное
отношение к избирательному праву на
том основании, что оно поставит под
угрозу добродетельное правление и
«свободу», разделялось в последние
десятилетия XIX в. и иными консервативными
мыслителями, например, Джеймсом
Фитцджеймсом
Стивеном,
сэром Генри Мейном, а также Гербертом
Спенсером. Их взгляды повторяли друг
друга, и было бы крайне утомительно
подробно на них останавливаться.
Большая часть их аргументов была
изложена Робертом Лоуи в процессе
жарких споров вокруг второго Билля
о реформе. Создав целую палитру тезисов
об опасности, Лоуи утверждал, что
«демократия» подрывает институты
посредничества, что она угрожает
независимости судебной системы и что
она увеличивает риски военных
конфликтов19.
Особенно
интересное обличие тезиса об опасности
— это его применение в экономической
сфере. Одним из основным противников
Лоуи в Палате общин был либерал Джон
Брайт, который за двадцать лет до этого
во время отмены хлебных законов познал
свой величайший триумф и который ныне
был на самом переднем крае борьбы за
расширение избирательного права. По
ходу своей речи от 26 апреля 1866 г. Лоуи
напомнил Брайту об опасности, которой
будут подвергнуты прежние завоевания
в области свободы торговли после того,
как право голоса будет предоставлено
так называемым массам: «Посмотрите на
свободу торговли. Если у нас и есть
какая-то жемчужина, то это наша политика
свободной торговли. Она все для нас. А
как демократии смотрят на свободу
торговли?»20
Далее следует детальное описание
протекционистской политики, принятой
во всех странах с всеобщим избирательным
правом: начиная с Канады, Виктории и
Нового Южного Уэльса в Австралии и
заканчивая Америкой, которая просто
«перещеголяла всех в этом отношении».
Данная
конкретная разновидность тезиса об
опасности — демократия поставит
экономический прогресс под угрозу —
получила позднее куда более детальное
развитие у сэра Генри Мейна в его
воинственно антидемократической
работе «Народное правительство» (1886):
Пусть
каждый [достаточно образованный человек]
подумает об эпохах великих научных
открытий и общественных изменений,
которые мы наблюдали в последние два
столетия, и пусть он задумается о том,
чтобы случилось, если бы в те годы
существовало всеобщее избирательное
право. Всеобщее избирательное право,
которое сегодня лишило Соединенные
Штаты свободной торговли, без всяких
сомнений, запретило бы прядильный и
ткацкий станок новой конструкции; оно
бы наложило запрет и на молотилку21.
Мейн
настолько обожал данный аргумент, что
он украсил им и другое свое эссе из
рассматриваемой книги:
Все,
что сделало Англию знаменитой, все, что
сделало Англию богатой, было результатом
работы меньшинств, иногда совсем
крошечных.
Для меня очевидно — если бы последние
четыре столетия у нас существовало
широко распространенное избирательное
право, то у нас не было бы ни Реформации,
ни смены династии, ни терпимости к
инакомыслию, ни даже точного календаря.
Молотилка, ткацкий и прядильный станок
а также, возможно, паровой двигатель
были бы запрещены.
Даже сегодня постановления о
вакцинации находятся в опасности. Можно
сказать, что постепенное проникновение
масс во власть есть самый худший знак
для любого законодательства, основанного
на научном мнении22.
Как
это ни странно, но схожий аргумент был
использован почти десять лет спустя
и другим уже известным нам антидемократическим
аналитиком. Я имею в виду Густава Лебона:
Если
бы демократия обладала таким же
могуществом, как теперь, в ту эпоху,
когда было изобретено машинное
производство, пар и железные дороги,
то реализация этих изобретений была
бы невозможна, или же она осуществилась
бы ценой повторных революций и побоищ.
Большое
счастье для прогресса цивилизации, что
власть толпы начала нарождаться уже
тогда, когда были совершены великие
открытия в промышленности и науке23.
Среди
позитивных аспектов опыта XIX в.
экономический прогресс и целый ряд
технических инноваций, несомненно,
были самыми важными. К середине столетия
мир и каждодневное существование были
заметно преображены железной дорогой
и иными новшествами. Те, кто искал
действенные доводы против предложений
по социальному и политическому
реформированию, просто не могли
избавиться от искушения заявить о
том, что подобные реформы поставят под
угрозу дальнейший технический прогресс.
В отличие от случая со «свободой»,
утверждать, что «демократия»
уничтожит
уже имеющиеся технические новшества,
было достаточно трудно. Поэтому тезис
об опасности принял несколько иную
форму: после введения всеобщего
избирательного права
не будет больше
никакого технического прогресса. Как
Мейн, так и Лебон независимо друг от
друга выдвинули данный тезис в два
последние десятилетия XIX в. Сходство
тут очень значимо, оно подтверждает
настоятельную нужду приводить одну
и ту же аргументацию (хотя сами аргументы
были очевидно абсурдными, это выяснилось
почти сразу же).
Принятие
Билля о реформе 1867 г. было экстраординарным
подвигом того,что я называю reformmongering,
в
этом смысле была превзойдена даже
реформа избирательной системы 1832
г.24*
В биографии Гладстона Джон Морли назвал
данное событие «одним из наиболее
любопытных в истории парламентаризма
на
шей
страны»25.
Главный парадокс заключался в том, что
Билль был принят благодаря усилиям
только что сформированного консервативного
правительства под руководством лорда
Дерби и Дизраэли, а вовсе не либералов
Гладстона, которые изначально предлагали
гораздо более скромную реформу. Если
консерваторы все же возглавили
движение за реформу, то, значит, многие
из них уже не верили в пророчества в
духе тезиса об опасности, которые
озвучивал Роберт Лоуи и его единомышленники,
о дурных последствиях предоставления
права голоса значимой части низшего
и среднего класса. Собственно, сам Лоуи
тут и там говорил о том, что именно
либеральное большинство Палаты общин,
а вовсе не свобода, больше всего
пострадает в случае принятия закона.
Обращаясь к либералам, он предупреждал,
что «огромное множество этих новых
избирателей придерживаются консервативных
мнений. Я полагаю, что выборы в
правительство лишат мандатов ряд
достойных джентльменов из лагеря
либералов, и одновременно то же число
джентльменов пополнит консервативный
лагерь палаты»26.
После принятия реформы это было одним
из объяснений той роли, которую в данном
процессе сыграли консерваторы:
Фантом
консервативной демократии казался
реальностью многим независимым и
умным мужам. Смутные идеи о том, что
бедняки куда лучше поддаются управлению
со стороны богатых, ...что простой люд
окажется более восприимчивым к
традиционным настроениям, ...все эти
аргументы... стали твердым убеждением
многих представителей консервативной
партии27.
Именно
на этих основаниях Моска чуть позднее
выступал
против
расширения избирательного права
в
Италии: как мы видели, он утверждал, что
отмена теста на грамотность даст
право голоса сельским массам с юга,
голоса этих людей будут или куплены,
или еще как-то заполучены полуфеодалами
тех мест. Таким образом, расширение
избирательного права
усилит власть
правящих групп.
Условия
Англии второй половины XIX в. сильно
отличались от условий экономически и
политически отсталого юга Италии.
Именно потому, что индивидуальные
свободы уже давно укоренились, а массы
мыслились «почтительными» и «глупыми»
(как любил повторять Уолтер Бейджхот),
опасности, о которых говорил Лоуи,
никто не воспринимал всерьез. Как было
отмечено в предыдущей главе, даже такие
консерваторы, как Джеймс Фитцджеймс
Стивен, критиковали идею расширения
избирательного права именно в русле
тезиса о тщетности, а вовсе не извращения
или опасности.
Более
того, апелляция к опасностям для свободы,
о которых говорили противники реформ,
вполне могла быть нейтрализована иными
гипотетическими опасностями,
упоминаемыми сторонниками Билля. Один
из «прогрессивных» аргументов выглядел
так: в отсутствии реформ массы станут
прибегать к тем действиям, которые
окажутся еще более опасными для общества,
чем выборы. Этот важный аргумент был
приведен Лесли Стивеном, братом либерала
Джеймса Фитцджеймса Стивена, который
уже цитировался как выразитель
тезиса о тщетности. Лесли Стивен
утверждал, что голосование — это
средство направить волнение народа в
сравнительно безвредное русло и
делегитимировать наиболее опасные
формы народного протеста вроде
забастовок и мятежей28.
Согласно этому аргументу именно провал
в принятии Билля, а вовсе не его
реализация, таит в себе опасности для
закона, порядка и свободы.
Франция
и Германия: от опасности к несовместимости
Споры
вокруг второго Билля о реформе служат
образцовым примером полного развертывания
тезиса об опасности в ответ на
распространение избирательного
права. По общему мнению, к 1860-м годам в
Англии был совершен впечатляющий прорыв
в сторону упорядоченного, экономически
прогрессивного и разумно «свободного»
общества. Особенно очевидным это
казалось по сравнению с другими странами.
Соответственно беспокойство относительно
того, что предполагаемая демократизация
избирательного права поставит под
угрозу эти высоко чтимые достижения,
было вполне естественным.
В
других странах дело обстояло совсем
иначе, прогрессивный переход от
«гражданско-правового» (civil)
к
«политическому» измерению гражданства
был гораздо менее упорядочен. Случай
Франции представляет особый интерес.
За XIX в. страна прошла через ряд революций,
реакций и смен режимов, так что
индивидуальные права едва ли были
прочно укоренены. В результате тезис
об опасности звучал не слишком
правдоподобно — трудно утверждать,
что нечто находится под угрозой,
когда его попросту нет.
Более
того, всеобщее избирательное право для
мужчин во Франции не было результатом
долгих продолжительных дискуссий,
как то было в Англии. Право волеизъявления
попросту разом сменило
цензовую систему
июльской монархии во время первых
сумасшедших дней революции 1848 г. С
тех пор всеобщее избирательное право
так и не было никогда формально
отменено. Придя к власти в 1851 г., Луи
Наполеон уничтожил некоторые важные
ограничения (например, ценз оседлости),
принятые в 1850 г. для того, чтобы не
допустить низшие слои к голосованию.
При своем репрессивном режиме он
проводил плебисциты на основе
безоговорочного всеобщего избирательного
права, подтверждая тем самым идею о
том, что всеоб
щее
избирательное право, тогда часто
называемое «демократией», не только
не сопровождается «свободой», но может
даже ей противоречить.
Прево-Парадол,
известный либерал тех лет, откликаясь
на закрытие газеты, для которой он
писал, прямо сказал, что «прогресс
демократии не имеет ничего общего с
прогрессом свободы, общество может
становиться все более демократическим,
не имея даже приблизительного
представления о том, что такое свободное
государство»29.
Не удивительно, что этот приговор
обильно (но в отрыве от контекста)
цитировался Робертом Лоуи в предисловии
к собранию его речей в Палате общин,
направленных против реформы.
В
результате этих исторических обстоятельств
тезис об опасности во Франции принял
совершенно радикальные очертания:
он превратился в утверждение о том, что
демократия и «свобода» в принципе
несовместимы между собой. Прототипом
данной концепции следует считать
уже упоминавшееся знаменитое разделение
Бенджамина Констана на свободу у
древних — свобода (и обязанность)
участвовать в общественных делах —
и свободу у современных — право на
обширную сферу, в которой может протекать
частная жизнь индивида без всякого
вмешательства или препятствования со
стороны государства. Хотя Кон- стан и
ощущал необходимость совместить обе
свободы, выводимое им разделение
подразумевало понятие двух полностью
отдельных измерений свободы, чье
смешение (сначала у Руссо, а затем и у
следовавших за ним якобинцев) якобы
имело катастрофические исторические
последствия. Почти полвека спустя
раздельность и несовместимость двух
концепций была вновь провозглашена
консервативным историком Фюстелем де
Кюланжем в его известной работе «Древний
город», опубликованной в 1864 г. (но это
было сделано без оговорок и смягчений
Констана, работа которого даже
не
упоминалась). В этой академической и
во многих отношениях прорывной работе,
посвященной переосмыслению религии
и институтов древних греков и римлян,
Фюстель сразу же дает понять, что книга
писалась им с явной целью — представить
древнее общество и древнюю свободу
как нечто совершенно чуждое современному
пониманию и чувствительности:
Мы
постараемся выяснить те коренные и
существенные различия, которые делают
совершенно непохожими друг на друга
древние и новые народы... Ошибки же в
этой области могут быть очень опасны.
Представления, созданные о Греции и
Риме, не раз волновали умы наших
поколений. Так как учреждения древнего
мира были плохо поняты, то явилась
мысль, будто их можно снова воскресить
к жизни среди нас. Свобода у древних
была неверно понята, и
эта ошибка подвергла опасности свободу
народов новейших. Последние
восемьдесят лет нашей истории ясно
показали, что одним из больших
препятствий на пути прогресса современного
общества является привычка вечно видеть
перед глазами древних греков и римлян30.
В
отличие от Бенджамина Констана Фюстель
даже не допускает мысли о том, что
древние развивали и практиковали хоть
какую-то значимую разновидность свободы.
В последней главе он с презрением пишет
о достижениях афинской демократии:
Обладать
политическими правами, голосовать в
народных собраниях, назначать
должностных лиц, иметь право стать
архонтом — вот это называлось свободой;
но человек был от того не менее
порабощен государством31.
Уравнивая
«истинную свободу» с «индивидуальной
свободой», Фюстель полагал, что свободы
у древних просто не существовало — они
«не имели о ней даже и понятия».
[Д]ревние
не знали ни свободы частной жизни, ни
свободы воспитания, ни свободы
религиозной. Человеческая личность
значила чрезвычайно мало по сравнению
с той священной, почти божественной
властью, которая называлась отечеством
или государством... государство имело
право подвергать наказанию и совершенно
невинного человека по той единственной
причине, что тут могли быть затронуты
интересы государства... Известное
правило, что благо государства — есть
высший закон, было формулировано
древними32.
Тезис
Фюстеля был таков: прославленная
демократия античности влекла за
собой полное отсутствие свободы в
современном понимании данного слова.
Полагать иначе — значит подвергаться
«одному из самых больших среди всех
человеческих заблуждений». Урок,
извлекаемый из истории, очень напоминал
тезис об опасности: подражайте
греческому городу- государству, вводите
демократическое правление, и вы лишитесь
той свободы, которая досталась вам с
таким трудом. Подобный взгляд выходил
далеко за пределы того, что имел в виду
Бенджамин Констан.
Идея
о том, что демократия несовместима с
поддержанием индивидуальных свобод,
утратила достоверность в Англии
сразу же после того, как стало ясно, что
после принятия второго закона о реформе
в 1867 г. участие масс в народных выборах
не нанесло никакого вреда сложившейся
в стране системе гражданских свобод.
Но что насчет других стран? Там идея
вполне могла спасти свое реноме,
особенно если тезис об опасности мог
бы быть выражен в гораздо более общей
форме: демократия несовместима с
неким
предыдущим наследием, например, со
столь ценимой национальной
самобытностью.
Идеи
такого рода могут быть сведены вместе
из различных работ английских и
зарубежных наблюдателей. Их объединяет
беспокойство насчет того, что сегодня
называют личностным основанием демокра
тии.
Есть ли такой тип личности, который
делает демократическое правление
возможным, и есть ли такой тип личности,
который, наоборот, препятствует
демократии? Не потребуется ли
отказаться
во имя демократии от некоторых
характерных черт? Учитывая, что существуют
разные страны с разным «национальным
характером», есть ли среди них такие,
чьи граждане имеют меньший вкус к
демократии, при этом демонстрируя
лучшие способности, например, в сфере
ремесла? Размышления такого рода стали
особенно притягательными, когда после
Реформации и в еще большей степени
после Французской революции политические
пути и опыт ведущих европейских стран,
т.е. Англии и Франции, разошлись (как
казалось, надолго) в совершенно
разные стороны33.
Предпринимались попытки объяснения
этих различий посредством апелляции
к противоположным характерам англичан
и французов. Берк внес свой вклад в
подобного рода усилия, в 1791 г. в открытом
письме к французскому корреспонденту
он блестяще написал:
Общество
не может существовать без власти,
контролирующей волю и естественные
инстинкты, и чем меньше такой власти
внутри нас, тем больше ее должно быть
извне. Извечным порядком вещей
предопределено, что натуры неумеренные
не могут быть свободными. Их страсти
куют им оковы.
Верность
этой сентенции подавляющая часть ваших
соотечественников продемонстрировала
на себе34.
Тут
Берк использует культурно-расистско-климати-
ческую теорию, приписывая недостаток
свободы во Франции бурному темпераменту
ее граждан. Соответственно в своих
«Размышлениях» Берк подчеркивал
некоторые особые черты британцев: «наше
упрямое
сопротивление
нововведениям и присущая национальному
характеру холодность и медлительность»,
также он обращал внимание на тот факт,
что «вместо того, чтобы отбросить все
наши старые предрассудки или стыдиться
их, мы их нежно любим именно потому, что
они предрассудки»35.
Для
Берка все эти черты (та самая знаменитая
британская «флегматичность») есть
сущностные ингредиенты цивилизованной
политической жизни страны, а также
столь милых сердцу слабостей. Отсюда
один шаг до того, чтобы рассматривать
их как обузу, как цену, которую приходится
платить за сохранение свободного
общества. Данный тезис развивал Уолтер
Бейджхот, который почти шестьдесят лет
спустя после Берка вновь сравнил
британскую и французскую политическую
систему и характеры двух стран. На этот
раз поводом послужила еще одна
«конвульсия» в соседней стране —
февральская революция и июньская резня
с государственным переворотом в
1848-1851 гг. Анализ отличий англичан и
французов Бейджхота схож с анализом
Берка, за исключением того, что первый
в силу своих парадоксальных формулировок
заставляет Англию казаться чуть
менее привлекательной. Так, он пишет
об «избытке тупости», которую считает
«одним из самых существенных ментальных
качеств свободного народа», также он
провозглашает, почти перефразируя
Берка, что «нации, равно как и индивиды,
могут быть слишком умными, чтобы быть
практичными, и не слишком тупыми, чтобы
быть свободными»36.
Один
из комментаторов недавно заметил, что
некоторые из наиболее возмутительных
пассажей Бейдж-
хота,
например, только что процитированный,
«должны быть отмечены звездочкой
со сноской —
pas
devant les domestiques37*»38.
Даже
еще более важным было держать эти
пассажи втайне от недоброжелательных
иностранных наблюдателей и в особенности
от немцев. Ведь через шестьдесят лет
во время очередной конвульсии (на этот
раз — Первая мировая война) выдающийся
немецкий социолог — всегда проницательный
Макс Шелер — начал все тот же спор и
заявил, что некоторые личностные
атрибуты демократии, описанные Берком
как милые сердцу особенности, а
Бейджехотом как парадоксальное
достояние, на самом деле есть серьезные
и фундаментальные пороки. На этот раз
сравнение шло между англичанами и
немцами, оно касалось соответствующих
наклонностей к демократии у двух
народов.
В
эссе, опубликованном в 1916 г., Шелер
пытается опровергнуть тезис союзников
о том, что война столкнула «демократии»
с «автократиями»; он утверждает, что
все «великие нации» развили свою
собственную разновидность демократических
форм39.
Противопоставляя английский и
немецкий тип, Шелер выводит «трагический
закон человеческой природы», согласно
которому «духовная свобода» индивида
неизбежно находится в
обратнопропорционалъных
отношениях с политической свободой: в
Германии «потрясающая тяга к духовной
свободе, духовной широте и к отделе-
нию
государства от самых интимных сфер
личности» соседствует с «иногда излишне
охотным подчинением [индивида]
государственной власти, ...а также с
определенной склонностью к политическому
рабству», тогда как в Англии «акцент
на политической свободе.., традиционное
опасение вмешательства со стороны
государственной власти и даже
замечательная способность... добиваться
коллективных целей» имеют своего
негативного двойника в «относительной
косности мышления, интеллектуальной
узости, недостатке тяги к свободе
оригинального индивидуального
интеллекта, а также в непонятном для
нас, немцев,.. .консерватизме». Согласно
Шелеру, эти различные негативные аспекты
тесно и неотрывно связаны с позитивными
сторонами; более того, особая связь
позитивных и негативных свойств,
добродетелей и грехов английской и
немецкой системы
никогда
не будет разорвана, по крайней мере,
пока «все еще существует единая духовная
сущность того, что мы называем "немецким
народом"»40.
Идея
несовместимости — т.е. того, что один
вид свободы может реализоваться лишь
за счет другого — была сформулирована
здесь в своей наиболее радикальной
форме. В отличие от Роберта Лоуи, который
утверждал нечто подобное с целью не
допустить введения нового типа
свободы (расширения права голоса),
Шел ер создал образ разных стран,
делающих выбор между различными
доступными комбинациями свободы и
рабства в соответствии со своим народным
(volkisch)
гением41*.
Данная странная конструкция, описывающая
игру с нулевой суммой, как я покажу
ниже, выявляет базовый (а равно и в
высшей степени спорный) концептуальный
компонент тезиса об опасности и
функционирует как своего рода сведение